Archives

Больше чем поэт

июня 1, 2019

Александр Пушкин не просто великий поэт, он – золотое сечение всей русской культуры

Представить себе Россию без Пушкина невозможно. Слишком много он значит для нашей цивилизации. Начиная с языка, на котором мы говорим и мыслим. Ни об одном русском человеке не написано столько книг и диссертаций. Изучен каждый день из жизни поэта – почти по минутам. Рассмотрена в лупу каждая строчка, включая черновики. Пушкинистика стала образцово-показательной отраслью гуманитарной науки. Пушкина если и пытались ниспровергнуть, «сбросить с парохода современности», то из напускного эпатажа, и серьезных последствий эти попытки не имели. Для каждой эпохи в истории нашей страны Пушкин оказывался необходимым.

«И детства милые виденья…»

Он родился в Москве 26 мая (6 июня) 1799 года, в приходе Богоявленской церкви, что в Елохове. Сейчас там возвышается пятиглавый собор, а тогда это был скромный небольшой храм, где и был крещен сын отставного майора Сергея Пушкина, названный Александром. Мальчиком по крутой лестнице он поднимался на кремлевскую колокольню Ивана Великого и оглядывал московские окрестности, купола и башни, усадьбы и приземистые лачуги. Воображение дорисовывало картины сражений и царских забав, о которых он слышал от воспитателей.

Была у Пушкина не только белокаменная малая родина, но и альма-матер – Царскосельский лицей. Явление удивительное, осуществленная утопия в духе Монтескьё. Лучшие педагоги, изысканные интерьеры и ландшафты, скромные кельи лицеистов – все соответствовало продуманному замыслу. Из этого питомника должны были выйти настоящие сыны просвещения, государственные мужи, достойные великого будущего России.

Впрочем, учился Пушкин без усердия. В итоговом списке успеваемости занял 26-е из 29 мест. Ему напрочь не давалась математика, да и вообще он не собирался подчинять свою интеллектуальную жизнь требованиям учебной программы. Филолог Николай Кошанский, один из лучших профессоров Лицея, дал своему ученику такую характеристику: «Александр Пушкин больше имеет понятливости, нежели памяти, более имеет вкуса, нежели прилежания». Но главное – он завоевал лавры первого лицейского стихотворца. Его, юнца, высоко ценили маститые поэты – начиная со «старика Державина», который говаривал: «Пушкин уже в Лицее перещеголял всех писателей».

При всех достоинствах Лицея в этом сугубо элитарном, придворном учебном заведении легко было впасть в снобизм по отношению к не столь изящной российской действительности, к людям, которым далеко до царскосельской мерки. Многие не устояли перед таким соблазном. А Пушкин в ампирных лицейских стенах задумал сказочный эпос в простонародном былинном духе – «Руслана и Людмилу». Эта шутливая поэма принесла ему первую славу. Там нет глубин, присущих будущим его сочинениям, но смелый аттракцион картин, смешение фантастики, юмора и лирики – все это захватывало читателя и отпугивало «литературных староверов».

Показателен раздраженный отзыв магистра словесности Андрея Глаголева в «Вестнике Европы»: «Позвольте спросить: если бы в Московское благородное собрание как-нибудь втерся… гость с бородою, в армяке, в лаптях и закричал бы зычным голосом: здорово, ребята! Неужели бы стали таким проказником любоваться? <…> Шутка грубая, не одобряемая вкусом просвещенным, отвратительна». И это писал не сановитый старец, а молодой филолог и археолог, знаток греческой трагедии. Между тем именно в этой поэме рождался русский литературный язык, что тонко прочувствовал Василий Жуковский, подаривший Пушкину свой портрет с надписью: «Победителю ученику от побежденного учителя в тот высокоторжественный день, в который он окончил свою поэму «Руслан и Людмила»». И мужик в армяке для изящной словесности – не помеха. Пушкин и впредь не стеснялся свои ключевые мысли излагать с помощью народных пословиц: одна «Капитанская дочка» чего стоит! Он провозглашал: «Разговорный язык простого народа (не читающего иностранных книг и, слава богу, не выражающего, как мы, своих мыслей на французском языке) достоин глубочайших исследований… Не худо нам иногда прислушиваться к московским просвирням. Они говорят удивительно чистым и правильным языком».

Национальный поэт

В начале XIX века русский язык переживал не лучшие времена. Считалось, что он не предназначен для высокой литературы. Русские дворяне, рожденные в 1790–1820-х годах, почти не писали на «языке родных осин», да и говорить, а то и думать предпочитали по-французски. Многие и вовсе превращались в иностранцев – по вкусам и пристрастиям, по духу. Во многом этому поветрию способствовало всеобщее представление о слабости русского искусства и литературы, о безыскусности «домотканого» говора, который, как казалось повесам и вертопрахам, непригоден для остроумной непринужденной беседы. С этой тенденцией неистово боролся адмирал и писатель Александр Шишков, но ему не удалось создать литературной школы. Не хватало словесного изящества, таланта.

Пушкин и сам в юности носил прозвище Француз, которое ему присвоили за любовь к языку Парни и Вольтера. Но он не был бы «сыном гармонии», если бы это увлечение заслонило для него стихию русской речи. Еще в Лицее Пушкин задумал изменить положение вещей, доказать, что и в России литература способна играть заметную роль, влиять на общественные настроения, на вкусы… И он стал нашим первым национальным поэтом, законодателем мод, который приучил публику к русским стихам. Пушкин создал образцы и для светского остроумия, и для грозных государственных заявлений, и для объяснений в любви. А главное – это был гибкий и выразительный литературный язык, который стоит в основании всей послепушкинской словесности.

Эта миссия оказалась по плечу ему одному. Жуковский самозабвенно служил литературе, но по его элегиям невозможно судить о тогдашней России: не хватает корней и почвы. А Пушкин дал определение всему, что его окружало. Михаил Лермонтов виртуозно владел стихом с юношеских лет, однако стать «солнцем русской поэзии» автор «Демона» не мог. Слишком сумеречен его талант, его образ романтического язвительного изгоя. Лермонтову не хватало жизнелюбия, света!

Да они и не оспаривали пушкинских приоритетов. Для возрождения русской речи Пушкин сделал больше всех. Во многом именно его усилиями с середины XIX века прекратилась повальная галломания нашей аристократии. И о детях Татьяны Лариной уже нельзя было сказать: «Изъяснялися с трудом на языке своем родном». Они стали читателями Пушкина.

Свободный ум

В советское время чрезвычайно актуальной считалась тема «Пушкин и декабристы». Его сочувствие казненным и сосланным участникам тайных обществ совпадало с тогдашней концепцией императорской России как «темного царства». Некоторые пушкинские строки действительно при желании можно счесть пророчеством русской революции:

Товарищ, верь: взойдет она,

Звезда пленительного счастья,

Россия вспрянет ото сна,

И на обломках самовластья

Напишут наши имена!

При этом «Клеветникам России», «Бородинская годовщина» и другие его стихи «во славу» николаевской империи объявлялись «временным переходом в стан охранителей», чуть ли не помрачением ума. Но загнать Пушкина в рамки некой политической тенденции невозможно. Поэт скептически относился к республиканским новациям, он видел в них новое порабощение, более изощренное, чем у деспотов классической школы. Его не обольщал «парламентаризм» – «слова, слова, слова… от коих не одна кружится голова». Не являясь строгим поборником какой-либо политической идеи, в переписке с друзьями Пушкин часто подвергал сомнению любые устоявшиеся убеждения – как либеральные, так и консервативные. Его привлекало многообразие, противоречивое и живое, и он стал независимым комментатором своей эпохи, сумев создать в стихах настоящую «энциклопедию русской жизни».

Между тем слухи о нем ходили самые невероятные. И не только в России. Один из тайных агентов министра иностранных дел Австрии Клеменса фон Меттерниха доносил своему шефу после гибели Пушкина: «Он стоял во главе русской молодежи и возбуждал к революционному движению, которое дает себя чувствовать во всех концах мира». Но это – из области ненаучной фантастики.

Как никто из поэтов, Пушкин диалектичен. Это придает его поэзии особую высоту и взвешенность. Он знал парадоксальный норов житейских бурь, помнил «дней минувших анекдоты» и не ставил поспешных оценок ни прошлому, ни настоящему. Пушкин первым в русской литературе вывел на сцену неоднозначных персонажей. Пугачев, Онегин, Германн, Петр Великий, Борис Годунов, даже Дубровский – их не записать ни в положительные, ни в отрицательные герои. Многим памятен вздох царя Бориса: «Ох, тяжела ты, шапка Мономаха!» Однако перед этим он произносит не менее важную реплику: «Но презирать не должно ничего», и в этих словах – пушкинское кредо. В мире Пушкина нет ничего инфернального. У каждого своя правда, ни на ком нельзя ставить крест. «Жизни мышья беготня» куда сложнее, чем прямолинейное противостояние черных и светлых сил.

Он писал проще и логичнее, чем предшественники. Избегал головоломных аллегорий, предпочитая «прекрасную ясность» непринужденного разговора, в котором находился повод и для шуток, и для печали, и для экскурсов в прошлое. Таков «Евгений Онегин». Мы подчас воспринимаем «даль свободного романа» как незыблемую классику и забываем, что это программная вещь, с вызовом. Стихи, растворенные в прозе. Аналог – байроновское «Паломничество Чайльд-Гарольда». Но Байрон – демонический скептик, да еще и боец, агрессивный возмутитель спокойствия, а для Пушкина важнее любование самой жизнью в ее повседневных деталях – от шляпы-боливара до брусничной воды. Так романтизм превращается в реализм. Хотя, когда речь идет о поэтах, создавших собственные миры, все эти термины условны…

«Я не хотел бы переменить отечество…»

Пушкин подчас испытывал и гнев, и раздражение, и «русскую хандру», но не пускал эти слабости в стихи и прозу. Он мог рассказать в частном письме Петру Вяземскому в 1826-м: «Я, конечно, презираю отечество мое с головы до ног – но мне досадно, если иностранец разделяет со мною это чувство. Ты, который не на привязи, как можешь ты оставаться в России? если царь даст мне свободу, то я месяца не останусь». Немного поостыв, в постскриптуме поэт разъяснил природу своего раздражения: «Я теперь во Пскове, и молодой доктор спьяна сказал мне, что без операции я не дотяну до 30 лет. Незабавно умереть в Опоческом уезде». «Мысли черные» приходили в смятенном состоянии, когда нездоровилось… Но если он всерьез брался за перо – обиды не принимались в расчет. И Пушкин становился мудрецом, далеким от мелочного пессимизма.

Патриотический мотив – один из важнейших в его симфонии. Это искреннее, органическое чувство: он никогда не писал торжественных од в надежде на царскую милость, на золотую табакерку или перстень. Вот и в «Евгении Онегине» речь идет о любви, о соперничестве, о разочарованиях сноба, но неизменно прорывается патриотический контекст:

Напрасно ждал Наполеон,

Последним счастьем упоенный,

Москвы коленопреклоненной

С ключами старого Кремля:

Нет, не пошла Москва моя

К нему с повинной головою.

Здесь нет помпезных деклараций, восклицаний – эти строки спаяны твердым чувством, естественным как дыхание.

В пушкинской логике и поэты, и художники, и воины выполняют одну задачу: отстраивают и защищают здание русской культуры. Пушкин сетовал: «Россия слишком мало известна русским». Ситуация изменилась во многом именно стараниями автора «Медного всадника»: Россия проявилась в литературе, на сцене, в музыке, в живописи… Не случайно Пушкин с таким жаром приветствовал появление оперы Михаила Глинки «Жизнь за царя». Наследниками Пушкина считали себя и композиторы «Могучей кучки», и художники-передвижники с их русской нотой.

Пушкинский патриотизм сказывался даже в ремарках. В «Борисе Годунове» он называл Григория Отрепьева то Самозванцем, то Лжедимитрием. Но когда Отрепьев останавливает в братоубийственном бою своих разбушевавшихся воинов: «Довольно: щадите русскую кровь» – он становится Димитрием. Можно ли красноречивее показать систему ценностей, в которой «любовь к родному пепелищу» – основа основ?

Когда Петр Чаадаев в знаменитом «Философическом письме» изложил нигилистическую точку зрения на прошлое России, Пушкин ответил ему пространным посланием. «Что же касается нашей исторической ничтожности, то я решительно не могу с вами согласиться. <…> Пробуждение России, развитие ее могущества, ее движение к единству (к русскому единству, разумеется), оба Ивана, величественная драма, начавшаяся в Угличе и закончившаяся в Ипатьевском монастыре, – как, неужели все это не история, а лишь бледный и полузабытый сон? А Петр Великий, который один есть целая всемирная история! А Екатерина II, которая поставила Россию на пороге Европы? А Александр, который привел вас в Париж? и (положа руку на сердце) разве не находите вы чего-то значительного в теперешнем положении России, чего-то такого, что поразит будущего историка?» – вопрошал поэт.

Чтобы понять накал этого вежливого спора, нужно представлять, что значил Чаадаев для Пушкина. «Мой друг, отчизне посвятим души прекрасные порывы!» – это адресовано ему, старшему товарищу, которого Пушкин считал умнейшим человеком в России. Но когда тот замахнулся на историю отечества – поэт не мог смолчать… «Ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог ее дал» – вот его непритворный вердикт.

Золотое сечение

Однажды Пушкин провозгласил не без иронии: «Поэзия должна быть глуповата». Он действительно чурался в стихах суховатой рассудительности, которая была свойственна, к примеру, Евгению Баратынскому и Федору Тютчеву. Но добивался не легковесности, а гармонии. Нужно только найти единственно точные слова, чтобы представить сочетание «ума холодных наблюдений и сердца горестных замет».

Недостижимым в русской литературе остается пушкинское умение благословлять жизнь, писать о счастливой любви, о грусти без отчаяния. Это высшее искусство: «Мне грустно и легко; печаль моя светла». Изображать в стихах трагическую позу, рвать в клочья страсти и жаловаться на горькую судьбину куда привычнее и проще, а Пушкину – единственному – были доступны светлые, солнечные тона.

В своем «Памятнике» он дерзко мечтал о всенародной посмертной славе. Чтобы «не заросла народная тропа». Когда зимой 1837 года поэт «пал, оклеветанный молвой», мало что свидетельствовало в пользу этого пророчества. Журналист Андрей Краевский нашел для некролога на редкость точные слова: «Солнце нашей поэзии закатилось! Пушкин скончался, скончался во цвете лет, в средине своего великого поприща!..» – чем вызвал негодование министра народного просвещения Сергея Уварова: «Какое это такое поприще? Разве Пушкин был полководец, военачальник, министр, государственный муж? Писать стишки не значит еще проходить великое поприще!»

Но уже через два десятилетия высокое значение Пушкина для русской культуры никто не оспаривал. А в 1880 году Федор Достоевский произнес слова, к которым присоединилась вся просвещенная Россия, независимо от политических и эстетических пристрастий: «Не было бы Пушкина, не определились бы, может быть, с такою непоколебимою силой… наша вера в нашу русскую самостоятельность, наша сознательная уже теперь надежда на наши народные силы, а затем и вера в грядущее самостоятельное назначение в семье европейских народов».

И он и сейчас остается нашим «золотым сечением» и великой тайной, которую всегда будут разгадывать читатели и почитатели. Солнце Пушкина не померкло, время «в детской резвости» не поколебало «памятник нерукотворный». Пушкин на этом пьедестале в одиночестве. Его некем заменить и некого поставить рядом.

 

 

1799

26 мая (6 июня)

Родился в Москве в небогатой, но родовитой дворянской семье.

1811

Октябрь

Стал воспитанником Императорского Царскосельского лицея.

1817

Июнь

Поступил на службу в Коллегию иностранных дел.

1820

Май

Выслан из Петербурга в южные губернии России (посетил Крым, Кавказ, впоследствии жил в Кишиневе и Одессе).

1824

Август

Сослан в имение матери – село Михайловское Псковской  губернии.

1826

По решению императора Николая I возвращен из ссылки.

1831

18 февраля (2 марта)

Венчался с Натальей Гончаровой в московском храме Вознесения у Никитских ворот (в браке родилось четверо детей).

1831

Ноябрь

Вернулся на службу в Коллегию иностранных дел для работы в архивах.

1836

Март

Начал издавать литературный и общественно-политический журнал «Современник».

1837

29 января (10 февраля)

Скончался в Петербурге после ранения, полученного на дуэли с Жоржем де Геккерном (Дантесом).

«Я числюсь по России»

июня 1, 2019

Почему «Пушкин – наше всё», кем он был – либералом или консерватором, в какой момент его настигла всероссийская слава и в силу каких причин его так плохо знают на Западе? Об этом и многом другом в интервью «Историку» рассказала кандидат филологических наук, пушкинист Галина Потапова

Пушкин с нами от рождения до смерти: детские сказки, школьная программа, целая взрослая жизнь. Похоже, он один такой – Александр Сергеевич. Почему так и всё ли мы знаем о нем?

«Наше всё»

– Принято говорить: «Пушкин – наше всё». Как бы вы расшифровали эту загадочную формулу?

– Она становится загадочной, когда ее вырывают из контекста. Взятая отдельно, эта формула выглядит как логическое противоречие, ведь через «всё» невозможно определить что-либо. Вспомним, однако, тот контекст, в котором было впервые сказано, что Пушкин – «наше всё». Слова эти принадлежат литературному критику Аполлону Григорьеву, который в 1859 году выступил с циклом статей «Взгляд на русскую литературу со смерти Пушкина». В контексте рассуждений Григорьева эта формула становится понятной.

Григорьев пишет в первую очередь о нашей национальной идентичности: «Пушкин – наше всё; Пушкин – представитель всего нашего душевного, особенного, такого, что остается нашим душевным, особенным после всех столкновений с чужим, с другими мирами». И далее: «Пушкин – пока единственный полный очерк нашей народной личности, самородок, принимавший в себя, при всевозможных столкновениях с другими особенностями и организмами, все то, что принять следует, отбрасывавший все, что отбросить следует, полный и цельный, но еще не красками, а только контурами набросанный образ народной нашей сущности, образ, который мы долго еще будем оттенять красками. <…> Не только в мире художественных, но и в мире всех общественных и нравственных наших сочувствий Пушкин есть первый и полный представитель нашей физиономии». Думается, Григорьев достаточно прояснил свою мысль, и когда ее толкуют в ином, чересчур расширительном значении, то это, строго говоря, неправильно…

– То есть «Пушкин – наше всё» не о том же самом, что имел в виду Виссарион Белинский, когда назвал «Евгения Онегина» «энциклопедией русской жизни»?

– Конечно, это не одно и то же. В формуле Белинского речь идет о максимально полном охвате явлений действительности. В самом деле, в «Онегине» про что ни ищи подходящую цитату, про все найдется. Взять хотя бы «теперь у нас дороги плохи» – до сих пор применимо к российской реальности.

Но у Григорьева ведь нечто иное подразумевается. Он говорит об идентичности, и смысловой акцент на слово «наше» у него не меньше, чем на слово «всё». Григорьев рассуждает о формировании своей, самобытной, русской национальной «физиономии» – о том, как в перевороченной петровскими реформами Руси заново является на свет наша «народная сущность», одновременно старая и новая, всегда бывшая, но заново осознанная. А Пушкин как раз и стал наиболее ярким и полным ее воплощением. «Наше всё» в понимании Григорьева – нечто настолько сущностное и заветное, что отними у человека это внутреннее его «всё» – и он будет уже не он.

У Владислава Ходасевича есть замечательные строчки о Пушкине, о томиках его собрания сочинений, которые он берет с собой в эмиграцию:

Но: восемь томиков, не больше, –

И в них вся родина моя.

Вам – под ярмо ль подставить выю

Иль жить в изгнании, в тоске.

А я с собой свою Россию

В дорожном уношу мешке.

Не думаю, что в 1923 году Ходасевич вспоминал григорьевское «наше всё», но по смыслу это примерно то же, что имел в виду Аполлон Григорьев.

Свобода и ответственность

– Что вы считаете главным в личности и творчестве Пушкина?

– Поразительное сочетание двух душ, живущих в одной груди, если воспользоваться словами Гёте (в «Фаусте» говорится о противоречивых стремлениях главного героя: одна его душа «льнет к земле», другая рвется в небеса). Так вот, в пушкинском случае та душа, которая стремится ввысь, – это гениальный поэтический дар. Та страсть и та способность к поэзии, которые даны лишь единицам. Как сказал сам Пушкин в одной литературно-критической статье: «Поэзия бывает исключительною страстию немногих, родившихся поэтами». Эту сторону Пушкина условно обозначим как принцип чистой поэзии. В своем крайнем проявлении это также принцип абсолютной свободы от всех земных ограничений.

Только это далеко не все в его личности и творчестве. Чаще всего толкователи Пушкина как чистого поэта упускают из виду другую сторону его личности – невозможность, нежелание отделить себя от судеб народа, от судеб своей страны (условно говоря, от «земли»).

В журнале «Историк» нелишне будет напомнить, что Пушкин 1830-х годов – едва ли не по преимуществу Пушкин-историограф. Он роется в архивах, ездит по местам пугачевщины, сличает сотни документов во имя того, что считает первостепенно значимым для выяснения российского прошлого, а значит, и для современности и будущего России. Ради этого Пушкин, так сказать, наступает на горло собственной песне, жертвует чистой поэзией во имя более насущных, по его мнению, дел. Возможно, я несколько вульгаризирую, но, как мне кажется, он чуть ли не первый из наших великих приходит к выводу, что «лучше быть нужным, чем свободным».

Конечно, нельзя так схематично выстраивать эволюцию: будто молодой Пушкин только стремится к свободе, а зрелый Пушкин только принимает на себя бремя исторической ответственности. Это не совсем так.

Прежде всего вспомним, что уже у молодого Пушкина имеются сильные подвижки в сторону принципа ответственности. Иногда это даже поражает. Сравнительно недавно я перечитывала его ранние заметки по русской истории XVIII века. Это 1822 год, Пушкин на юге. Я искренне изумилась, встретив там упоминание знаменитого Манифеста о вольности дворянства, который дал право дворянам не служить, если они того не желают. И молодой Пушкин, которого все считают либертеном, заявляет весьма категорично, что этот манифест – такой документ, которого «предки наши должны были бы стыдиться». То есть он за то, что дворянство обязано служить, служить своей стране. Получается, уже с молодости Пушкин был человеком, стоящим на стороне долга, ответственности, служения. Казалось бы, это совершенно неожиданно для него в то время…

– Тем более что его самого служакой все-таки не назовешь: службой он, насколько можно судить, не очень-то увлекался и чинов достиг, прямо скажем, небольших…

– Есть на этот счет литературный анекдот. Кто-то с кем-то его познакомил, и этот человек, толком не имея представления о Пушкине, его спросил: «В каком ведомстве вы числитесь?» Поэт якобы усмехнулся и отвечал: «Я числюсь по России». В этих словах – отказ от карьерного служения по определенному ведомству, министерству. «Служить бы рад, прислуживаться тошно», – вполне мог сказать он вслед за Чацким. Но в то же время: «Я числюсь по России»…

– То, что сейчас мы формулируем как «служу России».

– Совершенно верно. Но с другой стороны, если говорить о Пушкине зрелом, у него и в творчестве 1830-х годов не исчезает мечта об абсолютной легкости, не скованной никакими земными узами. Как когда-то в «Цыганах»: «Птичка божия не знает ни заботы, ни труда», так и Моцарт в «Моцарте и Сальери». Или вспомним поразительный дар импровизатора в «Египетских ночах», или одно из последних пушкинских стихотворений «Из Пиндемонти»:

Иные, лучшие, мне дороги права;

Иная, лучшая, потребна мне свобода:

Зависеть от царя, зависеть от народа –

Не все ли нам равно? Бог с ними.

Никому

Отчета не давать, себе лишь самому

Служить и угождать; для власти, для ливреи

Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи;

По прихоти своей скитаться здесь и там,

Дивясь божественным природы красотам,

И пред созданьями искусств и вдохновенья

Трепеща радостно в восторгах умиленья.

– Вот счастье! вот права…

Но такая декларация абсолютной, индивидуалистической свободы в зрелом творчестве уже исключение. У зрелого Пушкина преобладает иной идеал – «самостоянье человека» (как он это обозначил в наброске 1830 года «Два чувства дивно близки нам…»). Там он говорит о такой свободе, которая не исключает ответственности и даже, более того, предполагает ответственность, потому что «два чувства», на которых основывается «самостоянье», – это «любовь к родному пепелищу, любовь к отеческим гробам». То есть укорененность человека в традиции становится фундаментом действительно состоявшейся личности. Это принципиально другой идеал, нежели абсолютная свобода.

Поэт номер один

– Когда впервые Пушкин становится Пушкиным? Когда его признали первым поэтом России?

– Если говорить о признании Пушкина центральной фигурой русского культурного пантеона, то это произошло все-таки после его смерти. Впрочем, в статье Николая Гоголя «Несколько слов о Пушкине», вышедшей за два года до гибели Александра Сергеевича, он уже назван «явлением чрезвычайным» – русским национальным поэтом.

«При имени Пушкина тотчас осеняет мысль о русском национальном поэте. В самом деле, никто из поэтов наших не выше его и не может более называться национальным; это право решительно принадлежит ему. <…> Пушкин есть явление чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа: это русский человек в его развитии, в каком он, может быть, явится чрез двести лет. В нем русская природа, русская душа, русский язык, русский характер отразились в такой же чистоте, в такой очищенной красоте, в какой отражается ландшафт на выпуклой поверхности оптического стекла». Так писал Гоголь в 1835 году.

– А что потом?

– Потом, когда со смерти Пушкина прошло около 10 лет, такие разные авторы, как Белинский и Гоголь (теперь в «Выбранных местах из переписки с друзьями»), уже единодушно признали за ним центральное место в новой русской литературе. В конце 1850-х – начале 1860-х годов с важными для канонизации Пушкина статьями выступили и адепты чистого искусства (Павел Анненков, Александр Дружинин), и почвенники (Аполлон Григорьев, Федор Достоевский). Из позднейших вех назову открытие пушкинского памятника в Москве (1880 год) и празднование столетнего юбилея со дня рождения поэта.

То, что подобная слава приходит лишь посмертно, – закономерное явление. Пожалуй, один только Гёте жил так долго, что еще при жизни успел сделаться для немцев главой литературного олимпа. Впрочем, если мы говорим о первом поэте России не в смысле центральной фигуры национального культурного пантеона, а в смысле – самый любимый, самый читаемый, самый популярный, самый талантливый стихотворец, то такое признание пришло к Пушкину еще при жизни. Пик славы – вторая половина 1820-х годов, возвращение в Москву из михайловской ссылки, возвращение с «Цыганами», с «Борисом Годуновым». Даже противники Пушкина – Николай Надеждин, Фаддей Булгарин – фактически признали, что он первый поэт.

Однако довольно скоро, с 1830 года, отношения с публикой стали портиться, на время его слава чуть потускнела. Дело в том, что Пушкина уже воспринимали как первого поэта России и постоянно ждали от него чего-то совершенно непревзойденного, романтически возвышенного. Он не стал хуже писать, но стал писать иначе. Отсюда некоторое охлаждение в публике. А потом, после смерти, опять взлет читательской любви и популярности.

«Слух обо мне пройдет…»

– Когда Пушкин приобрел всероссийскую известность? Я имею в виду не известность среди высшего образованного слоя общества, а известность, когда его знают и стар и млад, когда люди разных социальных слоев включают его в свой культурный багаж?

– Мне кажется, он уже в 1820-х годах не был поэтом только для высшего образованного слоя общества. Вернее, смотря что понимать под таковым. Ведь кроме великосветского общества существовало и низовое, провинциальное дворянство, которое к элитарному слою не отнесешь. Но и в провинции в середине 1820-х зачитывались Пушкиным. Существует, например, рецензия историка Михаила Погодина на очередную главу «Евгения Онегина», где с юмором описано, как дамы и барышни из усадеб читают о намечающейся дуэли Онегина с Ленским и бурно обсуждают возможный исход: «Ах, что будет, если убьют Ленского?» или «Что будет, если убьют Онегина?» И чуть не падают в обморок, приходится лить одеколон им на виски.

А потом уже Достоевский в «Бедных людях» изображает Вареньку и студента Покровского читателями Пушкина, людьми его любящими. Вероятно, Варенька – дворянка по рождению, но фактически она почти нищая. Перед нами, считайте, разночинская среда. Тем не менее Пушкина и здесь читают. Даже Макару Девушкину попадается в руки «Станционный смотритель». Это значит, что в середине 1840-х годов Пушкин смело входит в разночинскую среду. Безусловно, большая заслуга тут принадлежит издателю Александру Филипповичу Смирдину, который стал печатать дешевые книги и продавать их по низким ценам, но зато большими тиражами. Что же касается совсем непривилегированных социальных слоев, думаю, для них Пушкин стал своим ближе к концу XIX – началу XX века.

– Вероятно, для популяризации Пушкина немало сделала и школьная программа по словесности?

– Я специально не занималась этим вопросом, но, по моим представлениям, в России не существовало единой школьной программы до середины XIX века – были только хрестоматии, носившие рекомендательный характер. Первый раз Пушкин был упомянут Николаем Ивановичем Гречем в «Учебной книге российской словесности» 1820 года. Он там присутствует, хотя лишь эпизодически. Для тогдашнего гимназического учителя было свидетельством прогрессивности обратиться на занятиях и к Пушкину тоже, а не к одним только поэтам ушедшего XVIII столетия или самого начала XIX века. Ведь Пушкин в те годы пока еще современник, и нужен был какой-то особый, нестандартный подход, чтобы его читать с учениками.

Следующий важный шаг – «Русская хрестоматия» Алексея Дмитриевича Галахова. Это 1843 год. Вот там Пушкин дан уже большим блоком. «Русская хрестоматия» стала стандартным учебным пособием, которое до революции много-много раз переиздавали.

В 1850-е годы было введено нечто вроде теперешнего списка обязательных для изучения литературных произведений, и там Пушкин наконец занял подобающее ему место.

«Ай да Пушкин!»

– Марина Цветаева писала: в детстве первое, что она узнала о Пушкине, было то, что его убили. Насколько важной составляющей в восприятии поэта – в эдаком пушкинском мифе – оказалась его собственная судьба, его трагическая гибель?

– Его судьба, его биография, конечно, имели значение для формирования мифа, о котором вы говорите. Я бы даже начала здесь не со смерти, а с того биографического имиджа, который существовал еще при жизни Пушкина. Ведь образ гонимого вольнолюбивого поэта тоже непременная составляющая его литературной репутации, если угодно – часть его успеха у читателей. Выход «Руслана и Людмилы» совпал с высылкой Пушкина на юг, и это совпадение в некотором смысле было благотворно, поскольку он тут же получил всероссийскую известность. Вероятно, именно тогда люди, которые его еще не читали, тем не менее уже узнали, что есть такой поэт.

Впрочем, миф о молодом гонимом и вольнолюбивом гении затем сослужил ему плохую службу: когда Пушкин был возвращен из ссылки, он многими воспринимался как поэт, который предал идеалы своей молодости. Романтическая смерть на дуэли вновь способствовала укреплению этого мифа. Лермонтов откликнулся: «Погиб поэт! – невольник чести – пал, оклеветанный молвой…» Безусловно, не стоит представлять дело так, будто лишь в биографии Пушкина таится разгадка его популярности, но все-таки и без нее не обошлось…

– Насколько по-разному Пушкина воспринимали при жизни и после смерти представители различных идеологических течений – либералы, западники, славянофилы, консерваторы? Было ли какое-то принципиальное отличие или все-таки Пушкин – это точка консенсуса людей даже с противоположными политическими взглядами?

– Воспринимали его бесконечно по-разному. Для западников, таких как Белинский, он был прежде всего поборником прав человеческой личности. Для славянофилов – воплощением русского национального типа. Для либералов он остается либералом, для монархистов – монархистом.

Когда-то, лет двадцать назад, во вступительной статье к антологии «Пушкин: pro et contra» я поддалась соблазну уравнять эти диаметрально противоположные идеологические позиции. Я тогда выразилась примерно в том духе, что все по-своему Пушкина использовали для своих собственных целей, по-своему вводили его поэтический гений в рамки общественно приемлемого, общественно полезного русла. Сейчас я бы сказала осторожнее: нельзя, на мой взгляд, представлять дело таким образом, будто Пушкин – это поэтический гений в чистом виде, а позднейшая русская критика его лишь утилитарно использовала. Для самого Пушкина было и человеческой, и творческой проблемой согласовать свой поэтический дар с условиями людского общежития, с потребностями текущего исторического момента. Он все-таки не в безвоздушном пространстве жил!

– Не могу в этом контексте не спросить о его отношении к декабризму. В советское время об этом были написаны тома: в них поэт, конечно, на стороне восставших…

– Он, как известно, дружил с некоторыми из декабристов, например с Вильгельмом Кюхельбекером, Иваном Пущиным… Но в политическом плане, вероятно, по-настоящему симпатизировал только наиболее умеренным представителям декабризма. Все-таки Пушкин был легитимистом. Ему нужна была просвещенная монархия. Вспомним: «Рабство, падшее по манию царя», как им еще в «Деревне» 1819 года было сказано. Лучшие изменения – те, которые «происходят от улучшения нравов, без всяких насильственных потрясений», как он позднее скажет устами Петруши Гринева в «Капитанской дочке». Пушкин против насильственных потрясений и революций. Он эволюционист, он выступает за постепенное совершенствование нравов путем распространения просвещения.

– Как сейчас для вас решается этот вопрос: кем, условно говоря, был Пушкин – либералом или консерватором, монархистом или республиканцем, славянофилом или западником? Я понимаю всю спекулятивность такого вопроса, но можно ли на него вообще дать ответ?

– Сейчас я воспринимаю его, конечно, в большей степени как консерватора и славянофила. Монархист? Любые «-изм», «-ист» плохо применимы к Пушкину. Вдобавок, когда говоришь «монархист», сразу представляют себе черносотенца какого-то – этого, разумеется, не было. Но Пушкин – монархист в том смысле, что он сторонник просвещенной монархии как некоего идеала. Он поборник монархизма «с человеческим лицом», если можно так выразиться.

«Пароход современности»

– В советское время Пушкин был в центре литературоведения и, шире, в центре национального интереса. У вас нет ощущения, что теперь от его читательской аудитории осталась лишь малая часть, что молодежь ушла «в цифру», а возрастные люди как будто бы пресытились этим автором?

– Я не уверена, что вы правы. Впрочем, у меня маловато контактов с совсем молодым, цифровым поколением. Жалко, если Пушкин для них совсем исчезнет, но мне не хотелось бы быть пессимистом. Будем надеяться, что это не так.

Опасения, что Пушкин будет «сброшен с парохода современности», как когда-то выразился Владимир Маяковский, существовали всегда, не только в начале XX века. Уже во времена Дмитрия Писарева многим казалось, что его вот-вот сбросят, а вышло так, что не сбросили.

Ходасевич в статье «Колеблемый треножник» (1921) изобразил дело совершенно мрачно: нас остается совсем немного и в надвигающейся неизвестности, в надвигающемся мраке мы будем аукаться, перекликаться именем Пушкин. Образ красив и трогает до сих пор. Однако, как мы теперь знаем, опасения Ходасевича все-таки не оправдались. Как вы правильно сказали, в советскую эпоху Пушкин был в центре читательского внимания. Это было действительно так.

– Вы занимаетесь исследованием жизни и творчества Пушкина – насколько он неисчерпаем? У обывателя, наверно, есть представление, что «ну уж про него-то точно все известно»: он издан и переиздан, и Пушкинский Дом существует в Петербурге, и огромное количество пушкинистов. Так все ли известно о Пушкине? И есть ли еще что-то, что следует изучать?

– Что-то новое всегда найдется – на уровне деталей точно. Но не только. Главное, мне кажется, все же происходит на уровне осмысления, интерпретации центральных его произведений. Здесь неизбежен новый взгляд на вещи. Каждая новая эпоха и каждое новое поколение ищут и находят у Пушкина ответы на те вопросы, которые данную эпоху и данное поколение тревожат. В этом, с моей точки зрения, залог его неисчерпаемости, залог неиссякаемого интереса к его творчеству.

Неизвестный Пушкин

– В формуле Григорьева по поводу того, что Пушкин – «наше всё», есть две части. «Всё» мы обсудили. Теперь пора поговорить про «наше». В какой степени Пушкин известен в мире, насколько он переведен на иностранные языки и популярен?

– В вашем вопросе два разных аспекта. Переведен в достаточно большой мере: чуть ли не все, что он создал, переведено на основные европейские языки, на японский и китайский, кажется, тоже. Но это вовсе не значит, что он известен широкому читателю. Согласитесь, есть разница между переводческой культурой и академическим интересом с одной стороны и степенью популярности у рядового читателя – с другой.

Мне больше известно о восприятии Пушкина в Германии. Есть у меня одна немецкая знакомая, которая воспитывалась в ГДР и которая давно уже водит экскурсии в Веймаре. Там есть памятник Пушкину, перед ним она всегда останавливается и рассказывает, кто тут изображен. У большинства немцев на это своя ассоциация: «А, есть водка «Пушкин»». Мою немецкую знакомую такого рода реплики, повторяющиеся из раза в раз, очень огорчают, а меня огорчают тем более. Ведь это означает: несмотря на то что в Германии Пушкин переведен, и отчасти очень неплохо, для рядового читателя он так и не стал таким же фактом культуры, какими стали для него наши Достоевский, Лев Толстой, Чехов. Не будем обольщаться: немецкий обыватель их тоже не читал. Но вряд ли название водки станет для него первой ассоциацией с этими великими русскими именами…

– Почему так?

– Есть определенная историко-литературная закономерность в том, что Пушкин не стал феноменом мировой литературы. Но эта закономерность вряд ли принижает значение Александра Сергеевича. Да, такого бума, как Толстой, Достоевский, Чехов, он не произвел и вряд ли мог бы произвести при жизни. Просто потому, что тогда в европейской литературе были другие кумиры: Байрон, Гёте, Шиллер… А задним числом положение дел – увы! – не исправить. Сколько ни переводи!

Серьезное усвоение национальной литературой того или иного иностранного писателя происходит только тогда, когда иностранный писатель зачем-то нужен для развития соответствующей национальной литературы. Именно в этот момент – ни до, ни после. Так когда-то произошло с освоением Байрона, Гёте и Шиллера в России. Так в Германии в начале XX века произошло с освоением Достоевского, Толстого и Чехова. Немцы и, шире, западные европейцы в целом полагали, что эти почти современные им русские авторы несут что-то абсолютно необходимое для дальнейшего развития немецкой, французской, английской литературы. Именно потому «русский бум» и стал возможен. Условий, в которых мог бы произойти пушкинский бум на Западе, не было и, я думаю, больше не будет.

– Но ведь есть еще, наверное, и фактор непереводимости? Все-таки это поэзия…

– И это тоже причина. Я общалась c немцами-переводчиками, которые отлично знают русский язык. Для них Пушкин, безусловно, главный поэт России, ее главное культурное явление. Но таких знатоков немного. Получается, чтобы это оценить, надо самому знать русский язык как родной.

Впрочем, причина языковой непереводимости, на мой взгляд, вторичная. Мне кажется, есть и более существенные причины. По большому счету у зрелого Пушкина почти все так или иначе – об исторических судьбах России. И в конце концов, почему иностранца это должно так уж сильно интересовать и волновать?

Вы можете возразить: у Достоевского тоже много чего про исторические судьбы России, но Достоевского тем не менее восприняли. Да, верно. Но его восприняли в первую очередь как психолога, как мистика, если угодно, но не как мыслителя, рассуждавшего на исторические и политические темы. А Пушкин в своих самых зрелых вещах настолько погружен в исторический контекст, настолько, если по-латыни выразиться, писал pro domo sua – «для своего собственного дома», что вне этой проблематики его очень трудно

воспринять адекватно, оценить по достоинству. И нам вряд ли стоит так уж сокрушаться о его недостаточной известности за пределами нашей страны. Его фраза, которую мы сегодня уже упомянули, «я числюсь по России» – ее ведь можно перевести и в этот план. Пусть недостаточное мировое признание. Но «я числюсь по России», и этого довольно!

Творчество

 

1814

Июль

В журнале «Вестник Европы» состоялась первая публикация Пушкина – послание «К другу стихотворцу», подписанное псевдонимом Александр Н. к. ш. п.

1820

Май

Вышло в свет отдельное издание поэмы «Руслан и Людмила».

1823

9 мая

Пушкин начал работу над романом в стихах «Евгений Онегин» (завершил в октябре 1831 года).

1825

Ноябрь

Поставлена последняя точка в трагедии «Борис Годунов» (публикация состоялась в 1831 году).

1828

Весна-осень

Создана поэма «Полтава».

1830

Осень

В отцовском имении Болдино Нижегородской губернии написаны «Маленькие трагедии», поэма «Домик в Коломне», «Повести Белкина», десятки стихотворений. Эта Болдинская осень – высший взлет пушкинского вдохновения.

1833

Апрель

Поэт приступил к работе над «Историей Пугачева» («История Пугачевского бунта» завершена в 1834 году).

1833

Осень

В имении Болдино написаны поэма «Медный всадник», «Сказка о рыбаке и рыбке», «Сказка о мертвой царевне и о семи богатырях».

1836

21 августа

Окончено стихотворение «Памятник», ставшее поэтическим завещанием Пушкина.

1836

Декабрь

В журнале «Современник» опубликована повесть «Капитанская дочка».

 

Любовь к отеческим гробам

июня 1, 2019

«Гордиться славою своих предков не только можно, но и должно, – писал Пушкин. – Не уважать оной есть постыдное малодушие». Сам поэт не только гордился своей родословной, но и внимательно изучал ее, воспринимая сквозь эту призму всю историю России

Пик увлечения Пушкина историей своего рода относится к Болдинской осени 1830 года, когда он ждал в нижегородском имении двух очень важных для него событий – женитьбы и публикации долго бывшей под запретом трагедии «Борис Годунов». Именно тогда из-под его пера вышли стихотворение «Моя родословная» и две статьи, в которых сосредоточено все, что поэт знал о своих предках – родах Пушкиных и Ганнибалов. Соединив с фактами легенды, которых за века накопилось немало, Александр Сергеевич изрядно запутал будущих исследователей.

С тюфяком и бранной мышцей

Много лет спустя, в 1969 году, увидела свет работа выдающегося историка Степана Веселовского «Род и предки А.С. Пушкина в истории», внесшая наконец ясность в родословную «солнца русской поэзии». И прежде всего в самое ее начало, о котором в упомянутом выше стихотворении сказано:

Мой предок Рача мышцей бранной

Святому Невскому служил.

На самом деле этого предка звали Ратша, и он, по данным «Государева родословца» 50-х годов XVI века, «пришел из немец» за три поколения до князя Александра. Тому служил правнук Ратши, Гаврила Алексич, который отличился в Невской битве 1240 года, врубившись в самый центр шведского полка и убив епископа и воеводу. В той же битве участвовал княжий слуга Ратмир, сокращенно Ратша, которого Пушкин, видимо, и спутал со своим родоначальником, еще ранее дав его имя одному из героев «Руслана и Людмилы». Стоит подчеркнуть, что род «настоящего» Ратши, как отмечает Веселовский, принадлежит к древнейшим русским родам, так что у поэта были все основания гордиться своими предками.

Предания об иноземном происхождении знатных родов встречались часто: вспомним, что и Романовы производили себя от Гланды Камбилы «из прус». Но в случае Ратши предание выглядело правдой, раз оно сохранилось в «Государевом родословце» и «Бархатной книге» XVII века, из которых легенды о прочих фиктивных иностранцах безжалостно вычистили. Между тем имя этого родоначальника чисто славянское, производное от Ратибора, Ратислава или того же Ратмира, поэтому ко времени Пушкина, когда в моду вошел патриотизм, Ратшу стали считать уже не немцем, а выходцем из Польши или Семиградья (Трансильвании). В любом случае потомки его быстро обрусели, служа новой родине и на войне (бранной мышцей), и в мирной жизни.

Героический Гаврила Алексич уже через год после Невской битвы пал в бою, а его дети пошли на службу к тверскому князю, враждовавшему с московским Иваном Калитой. В 1304 году один из них, Акинф Великой, погиб в сражении с москвичами, после чего его брат Иван Морхиня предпочел примкнуть к победителям и перебрался со всем семейством в Москву.

Внук Ивана, Григорий Александрович, получил прозвище Пушка, причем случилось это, когда пушек на Руси как будто еще не было. Первые из них, больше похожие на аркебузы, защищали Москву во время нашествия Тохтамыша в 1382 году. Их называли «тюфяками», и порой признается, что из них-то как раз и стрелял Григорий, которому недавно даже поставили в подмосковном Пушкине памятник как первому русскому артиллеристу.

Но никаких подтверждений этому нет, и филолог Галина Смолицкая выдвинула другую версию: московское слово «пушка» значило то же, что и новгородское «морхиня», – «пух», «бахрома», а в переносном смысле – «тряпка». Так могли прозвать деда Григория Александровича то ли за слабоволие, то ли за предательство прежнего господина, а прозвища в русских семьях часто передавались по наследству. Возможно и еще одно объяснение: громкий голос, за который предка окрестили Пушкой. Среди его потомков были Курица, Слизень, Свибло («шепелявый»), Бутурля («болтун»). От них и других пошли отдельные ветви рода – Мусины-Пушкины, Бобрищевы-Пушкины, Бутурлины, Челяднины, Чулковы.

Сами Пушкины в этот период размножились и одновременно обеднели, не играя важной роли в делах государства. Однако поэт утверждал:

Водились Пушкины с царями;

Из них был славен не один,

Когда тягался с поляками

Нижегородский мещанин.

В трагедии «Борис Годунов» он вывел одного из своих предков – Гаврилу Пушкина. Причем вывел неприглядно – как сторонника самозванца и участника заговора с целью свержения с престола юного Федора Годунова. Позже хитрый Гаврила Григорьевич служил Василию Шуйскому, а потом и Михаилу Романову, на коронации которого должен был стоять за князем Дмитрием Пожарским, но отказался, считая, что Пушкины знатнее Пожарских. В дальнейшем он возглавлял Челобитный приказ, был воеводой в Вязьме и послом в Польше, умер в 1638 году. Потомок-поэт писал о нем: «Он был очень талантлив – как воин, как придворный и в особенности как заговорщик». Сын его Григорий также был заметной фигурой: за удачные переговоры со шведами царь Алексей Михайлович пожаловал его в бояре. В 1654 году Григорий Гаврилович принял участие в походе на Смоленск и после взятия города стал его воеводой – честь, зафиксировавшая высший подъем рода Пушкиных.

Таинственный арап

Когда Россию неотвратимо меняли петровские реформы, в далекой Африке началась жизнь будущего крестника царя и еще одного предка Пушкина – таинственного «арапа Петра Великого». Сам поэт рассказал о нем: «Родословная матери моей еще любопытнее. Дед ее был негр, сын владетельного князька. Русский посланник в Константинополе как-то достал его из сераля, где содержался он аманатом, и отослал его Петру Первому вместе с двумя другими арапчатами. Государь крестил маленького Ибрагима в Вильне [ныне Вильнюс] в 1707 году… и дал ему фамилию Ганнибал».

О происхождении крестника до сих пор идут споры. В пушкинские времена и позже было принято выводить его из Абиссинии (Эфиопии), что охотно подтверждают сами эфиопы. Поэт же узнал кое-что о знаменитом предке из записок арапова зятя Адама Роткирха и устных воспоминаний своего двоюродного деда Петра Абрамовича Ганнибала. С их слов он писал в комментариях к первому изданию «Евгения Онегина»: «До глубокой старости Аннибал помнил еще Африку, роскошную жизнь отца, 19 братьев, из коих он был меньшой… Помнил также любимую сестру свою Лагань, плывшую издали за кораблем, на котором он удалялся». Имя сестра получила по области Лагон, где будто бы правил отец Ганнибала. В конце XIX века географ Дмитрий Анучин отыскал на севере Эфиопии, в нынешней Эритрее, селение с похожим названием – Лого. Но там вроде бы никогда не было правителя с роскошным дворцом.

Исследователь из Бенина Дьёдонне Гнамманку в книге «Абрам Ганнибал», вышедшей в 1999 году в серии «ЖЗЛ», предположил, что на самом деле предок Пушкина родился в городе Логон-Бирни у озера Чад, в нынешнем Камеруне. В конце XVII столетия, когда это случилось, городом правил Миарре Бруха. Возможно, мальчик был сыном одной из его многочисленных младших жен, и правитель не очень горевал, когда того вместе с братом то ли украли работорговцы (что в Африке случалось сплошь и рядом), то ли отдали в заложники (аманаты) к турецкому двору. Дальнейшее описал Роткирх: в Константинополь прибыл русский полукупец-полушпион, далматинец по происхождению Савва Рагузинский, имевший задание от царя Петра привезти в Петербург арапчат, на которых была тогда большая мода. Ловкий Савва купил или выкрал в султанском дворце арапа, обращенного в ислам с именем Ибрагим, и двоих его собратьев по несчастью и доставил в Вильну, где тогда находился царь. Государь тут же крестил мальчиков, назвав Ибрагима Петром, но тот «плакал и не хотел носить нового имени», и его стали называть Абрамом. Позже Фаддей Булгарин сочинил историю, что предок Пушкина был куплен в Кронштадте за бутылку рома, что поэт с негодованием отрицал.

В повести «Арап Петра Великого» он превратил жизнь Абрама Ганнибала в приключенческий роман, исказив многие факты. Царь действительно в бытность свою в Париже в 1717 году оставил своего любимца во Франции, где тот учился в инженерной школе и успел повоевать с испанцами. Но история о его светских успехах и увлечении графиней D. полностью выдумана, равно как и романтический брак с боярской дочерью Натальей Ржевской, ставший темой известного фильма Александра Митты, где арапа играл Владимир Высоцкий. На самом деле Ганнибал женился в 1731 году, уже после смерти Петра, на гречанке Евдокии Диопер, родившей ему белую дочь. Узрев в этом признак измены (возможно, не без оснований), он «бил несчастную смертными побоями» и просил развода. По обвинению мужа Евдокию держали под караулом, а сам он сошелся с дочкой немца-офицера Христиной-Региной фон Шёберг. Она родила ему одиннадцать детей (выжило семь), которые были узаконены после развода, когда много лет спустя бедную гречанку сослали в Тихвинский монастырь. Все дети от второй жены были смуглыми, о чем она с умилением говорила: «Шорн шорт делат мне шорни репят!»

После смерти Петра всесильный Александр Меншиков решил удалить царского любимца от двора и отправил его на Дальний Восток, будто бы с поручением измерить Великую Китайскую стену. Абрам бежал с полдороги, был арестован и в конце концов откомандирован в Пернов (Пярну) учить математике местных офицеров. С приходом к власти дочери Петра Елизаветы Ганнибал возвысился, став генералом и комендантом Ревеля (Таллин); ему пожаловали несколько имений в Петербургской и Псковской губерниях, включая воспетое позже его правнуком Михайловское. Одно время он управлял инженерным делом всей России, прокладывал каналы вокруг столицы и первым развел картофель в своем имении Суйда. Туда же удалился после отставки, стал, по словам Пушкина, философом и умер в 1781 году.

Старший его сын Иван Абрамович служил в морской артиллерии, где прославился храбростью. В войне с турками во главе десанта он захватил крепость Наварин в Греции, сражался при Чесме под началом Алексея Орлова, в отставку вышел генерал-аншефом. Дружил с Александром Суворовым, которому, по легенде, его отец, крестник Петра, дал путевку в жизнь, поддержав желание хилого мальчика стать офицером. А вот брат Ивана Осип дослужился только до майора и жил в основном в Михайловском, где построил новый дом – нынешний музей-усадьбу поэта. В невесты он выбрал Марию Алексеевну Пушкину (псковские Пушкины были соседями Ганнибалов, и семьи породнились целых три раза). Брак не задался, и Осип Абрамович, подобно отцу, при живой жене женился вторично, растратив средства обеих избранниц и едва не угодив за это в тюрьму. Его единственная дочь Надежда Осиповна, «прекрасная креолка», как ее называли, стала женой своего двоюродного дяди Сергея Пушкина и матерью поэта.

Мещанин во дворянстве

К тому времени род Пушкиных прозябал в провинциальной безвестности. Исключением был Алексей Михайлович Пушкин, которого Петр I послал учиться морскому делу в Голландию. При Елизавете Петровне он стал послом в Испании, потом в Швеции и Дании, губернаторствовал в Архангельске и Воронеже, но получил отставку за взятки. Еще суровее обошлись с Федором Матвеевичем Пушкиным, казненным в 1697 году. Он состоял в заговоре Ивана Циклера, участники которого хотели убить царя. Об этом в «Моей родословной» справедливо сказано:

С Петром мой пращур не поладил

И был за то повешен им.

Его пример будь нам наукой:

Не любит споров властелин.

А вот другое утверждение поэта, что его дед Лев Александрович Пушкин был посажен «в крепость, в карантин» за верность свергнутому Петру III, оказалось выдумкой. В действительности подполковник в это время мирно жил в Москве, а под арест попал гораздо позже за «непорядочные побои» слуг. Сам поэт, приписывая деду средневековые нравы, называл его «человеком пылким и жестоким». «Первая жена его, урожденная Воейкова, умерла на соломе, заключенная им в домашнюю тюрьму за мнимую или настоящую ее связь с французом, бывшим учителем его сыновей и которого он весьма феодально повесил на черном дворе», – сообщал о нем знаменитый потомок. Кстати, отец Льва, Александр Петрович Пушкин, тоже отличался жестокостью: в припадке ревности он убил свою жену, дочь петровского соратника адмирала Ивана Головина, и умер под арестом. В самом конце XVIII века Пушкины получили герб, на щите которого в верхней половине изображена алая княжеская шапка, а в нижней – закованная в латы рука с мечом и орел, держащий в когтях меч и державу. В описании туманно говорилось: «Сей щит [изображение руки в латах] с самых древних времен был гербом королевства Славянского и издавна принят потомками Радши в доказательство происхождения их из Славонии». Прошлое не отпускало Пушкиных, давая им повод для гордости даже в отсутствие всех прочих поводов.

Отец поэта Сергей Львович не унаследовал ни крутого нрава предков, ни их энергии. Недолго послужив в армии, он перешел на службу в комиссариат, жил в Москве, «был известен как остряк и человек необыкновенной находчивости». Писал стихи, играл в спектаклях, хорошо декламировал, но ни в чем не достиг успеха. Из лени даже не напечатал, в отличие от брата Василия Львовича, ни одного своего сочинения. Он тоже гордился знатностью своего рода, но у его сына такая гордость, не подкрепленная собственными заслугами, вызывала протест. Потому-то Пушкин и объявил себя мещанином все в той же «Моей родословной». Друг поэта Петр Вяземский писал: «Я живо помню, как он во время семейного вечернего чая расхаживал по комнате, не то плавая, не то как бы катаясь на коньках, и, потирая руки, декламировал, сильно напирая на: «я мещанин», «я просто русский мещанин!»». Отнюдь не отвергая своего старинного, столбового дворянства, поэт претендовал на звание мещанина, человека из народа, которое шире сословных рамок и предрассудков.

Родословная Пушкина вместила в себя многое: седую древность Руси, Смутное время, петровские реформы и даже загадочную область Лагон. Всем этим поэт живо интересовался, обо всем мечтал написать, но не смог объять необъятное. Однако все написанное им на историческую тему отражает личный взгляд, причастность к прошлому, к жизням предков, заново прожитым их гениальным потомком.

 

 

Что почитать?

Веселовский С.Б. Род и предки А.С. Пушкина в истории. М., 1990

Гнамманку Д. Абрам Ганнибал. Черный предок Пушкина. М., 1999 (серия «ЖЗЛ»)

 

Историк Пушкин

июня 1, 2019

Великий русский поэт всерьез интересовался прошлым своей страны. Прежде всего его занимали люди, которые эту историю делали, их мотивы, поступки, переживания

Говоря о Пушкине как историке, нужно учитывать, что в его времена историком, а точнее, историографом в России считался один человек – Николай Михайлович Карамзин. Он первым, по пушкинским словам, написал «ноты «Русской истории»», а все остальные могли только разыгрывать пьесы по этим нотам. Пушкин, как и другие, искал свой путь пересечения истории с современностью посредством литературы, неизменно отдавая должное Карамзину – «гением его вдохновенный», как сказано в эпиграфе главного исторического сочинения поэта, трагедии «Борис Годунов».

Обращаясь к событиям прошлого, Пушкин решал волновавшие его задачи развития российской словесности, искал «романтический» язык новой поэзии и драматургии. Но исторические занятия не были для него безделицей, литературной поделкой, тем паче заказной халтурой. Он относился к ним ответственно, понимая значение источников и роль историка. Например, увлекшись эпохой Петра I, поэт перечитывал и при этом конспектировал том за томом «Деяния Петра Великого, мудрого преобразователя России», составленные Иваном Голиковым. А работая над «Историей Пугачева», он одним из первых осознал ценность рассказов и свидетельств современников событий. После вмешательства цензуры название его труда поменялось на «Историю Пугачевского бунта», но первое заглавие более соответствовало новизне пушкинского подхода к историческому исследованию. Ему были интересны люди, участники и жертвы восстания, а власти – осуждение бунтовщиков. Так же сильно различались взгляды поэта и власти на события, которым посвящен «Борис Годунов», и над этим произведением цензура тоже поиздевалась вволю.

«Не стараясь льстить…»

Главной целью изучения истории Пушкин считал поиск истины. Замечательный историк Реджинальд Овчинников, написавший несколько монографий о работе поэта над «Историей Пугачева», цитировал черновик его письма шефу жандармов Александру Бенкендорфу от 6 декабря 1833 года. Поводом для обращения к Бенкендорфу стала отправка завершенной им рукописи и получение разрешения для издания книги. «Не знаю, можно ли мне будет ее напечатать, – замечал Пушкин. – По крайней мере я по совести исполнил долг историка: изыскивал истину с усердием и излагал ее без криводушия, не стараясь льстить ни силе, ни модному образу мыслей».

Пушкин вчитывался в летописи и «Слово о полку Игореве», знакомился с документами петровской и екатерининской эпох, вслушивался в воспоминания современников исторических событий. Особенно его интриговала недавняя история, полная дворцовых тайн. В пушкинских дневниках начала 1830-х годов осталось немало записей разговоров с людьми, помнившими времена Екатерины II. Поэт интересовался переворотом 1762 года, любил бывать у Натальи Загряжской, дочери последнего гетмана Украины Кирилла Разумовского, много рассказывавшей ему о всесильном Григории Потемкине. На балах и приемах во дворце Пушкину доводилось видеть цареубийц – участников переворота 1801 года, а в работе над «Историей Пугачева» ему очень помогли беседы с видным реформатором Михаилом Сперанским.

Историку необходимо следовать определенным принципам в выборе своей темы. У Пушкина были любимые, дорогие ему мысли о значении дворянства, он чувствовал униженное положение старых родов по отношению к «новой аристократии», поэтому был так внимателен к своим предкам, упоминания о которых встречаются в различных исторических источниках. Утверждение идей, идущих вразрез с представлениями века, помогало ему отстаивать независимость и искать собственные ключи к истории.

Этот подход нашел отражение не только в «Борисе Годунове», «Истории Пугачева», «Истории Петра I», но и в таком пародийном, полном иронии произведении, как «История села Горюхина». Поэт здесь высмеивает потуги самодеятельного сочинителя Ивана Петровича Белкина создать исторический труд. «Быть судиею, наблюдателем и пророком веков и народов казалось мне высшею степенью, доступной для писателя. Но какую историю мог я написать с моей жалкой образованностию, где бы не предупредили меня многоученые, добросовестные мужи?» – начинал повествование Пушкин от имени своего героя. «История села Горюхина» позволяет убедиться, что поэт хорошо знал имена и работы прежних историков: «Обращусь ли к истории отечественной? что скажу я после Татищева, Болтина и Голикова?» Знал он и традиции провинциальной историографии XVIII века, пародируя сам стиль «исторических сочинений», их этнографические и статистические очерки и описания «баснословных времен».

От Шекспира до Карамзина

Чрезвычайно большим было влияние на Пушкина «Истории государства Российского» Карамзина. Он хорошо помнил, как в феврале 1818 года прочел только вышедшие в свет первые восемь ее томов. Рассказывая о тех впечатлениях, поэт отмечал: «Все, даже светские женщины, бросились читать историю своего отечества, дотоле им неизвестную. Древняя Россия, казалось, найдена Карамзиным, как Америка – Коломбом».

Работу над «Борисом Годуновым» Пушкин начал с конспектирования десятого и одиннадцатого томов карамзинской «Истории», посвященных временам годуновского правления. Но, получив такую опору, он пошел дальше и вступил в спор с Карамзиным – не в отношении деталей, а в отношении самого духа русской истории, например подняв тему рабства и свободы. Причем спор этот честный, не исподтишка, как в приписываемой Пушкину эпиграмме: «В его «Истории» изящность, простота // Доказывают нам, без всякого пристрастья, // Необходимость самовластья // И прелести кнута». Обвинять Пушкина в подражательстве Карамзину могли только те, кто не понимал их обоих, хотя поэту такие отравленные стрелы досаждали немало.

С «Борисом Годуновым» оказалась связана неприятная история. Публикация трагедии была задержана цензурой, а тем временем постоянный пушкинский противник литератор Фаддей Булгарин успел выпустить свой коммерчески успешный роман «Димитрий Самозванец». Пошли разговоры о заимствованиях Пушкина у Булгарина, о чем сам поэт писал в «Опровержении на критики»: «Вероятно, трагедия моя не будет иметь никакого успеха. <…> Для публики я уже не имею главной привлекательности: молодости и новизны литературного имени. К тому же главные сцены напечатаны или искажены в чужих подражаниях. Раскрыв наудачу исторический роман г. Булгарина, нашел я, что и у него о появлении Самозванца приходит объявить царю кн. В. Шуйский. У меня Борис Годунов говорит наедине с Басмановым об уничтожении местничества, – у г. Булгарина также».

Мало кто из современников Пушкина понял и оценил новаторство его трагедии. Слишком уж неожиданным для публики оказалось сочетание трех источников, откуда поэт черпал вдохновение. «Изучение Шекспира, Карамзина и старых наших летописей дало мне мысль облечь в драматические формы одну из самых драматических эпох новейшей истории», – признавался Пушкин. Шекспиру он подражал в «вольном и широком изображении характеров», Карамзину следовал «в светлом развитии происшествий», а «в летописях старался угадать образ мыслей и язык тогдашнего времени».

Обратившись к историческому сюжету, Пушкин пытался найти его вневременное значение, отдавая предпочтение глубине «народных законов драмы Шекспировой», отказываясь от игры политическими аллюзиями. Хотя после прочтения карамзинского тома с рассказом об узурпации трона Лжедмитрием он оставил запись: «Это злободневно, как свежая газета». Вслед за Карамзиным поэт поставил задачу вживания в эпоху. Показывая людей эпохи Смуты, он не заставил их говорить, как это было принято в современном ему театре, намеренно архаизированным языком. Он создавал впечатление близкой и понятной каждому истории, заданной известным ходом царствования Бориса Годунова и появлением самозванца. Сцены исторической трагедии были придуманы им так талантливо, что заслонили собой описание этих событий историками, включая рассказ самого Карамзина.

Особенно важен в «Борисе Годунове» образ летописца Пимена: по сути, через него мы узнаем кредо Пушкина-историка. Не случайно сцена «Ночь. Келья в Чудовом монастыре» была выбрана поэтом для первого представления трагедии в печати, состоявшегося в «Московском вестнике» в 1827 году. Сохранилось написанное чуть позже, но оставшееся в бумагах письмо Пушкина к издателю этого журнала: «Характер Пимена не есть мое изобретение. В нем собрал я черты, пленившие меня в наших старых летописях: простодушие, умилительная кротость, нечто младенческое и вместе мудрое, усердие, можно сказать набожное, к власти царя, данной им Богом, совершенное отсутствие суетности, пристрастия – дышат в сих драгоценных памятниках времен давно минувших». Там же Пушкин писал о своем стремлении к «верному изображению лиц, времени, развитию исторических характеров и событий».

Чего больше в «Борисе Годунове» – опоры на источники, художественного пересказа «Истории» Карамзина или полета творческой фантазии? На этот вопрос можно ответить словами самого Пушкина – «драматического вымысла». Поэту не надо было производить исследование эпохи Смуты, до него это уже сделал Карамзин, а еще раньше – другой историограф, князь Михаил Щербатов, приложивший к своей «Истории Российской от древнейших времен» немало материалов начала XVII века. Доступны были Пушкину и документы царствования Годунова, изданные Николаем Новиковым в «Древней российской вивлиофике», как и «Летопись о многих мятежах и о разорении Московского государства». Название в первоначальной редакции пушкинской трагедии, сохранившееся в тетрадях поэта, может восприниматься как своеобразная стилизация заглавия этой летописи – «Комедия о настоящей беде Московскому государству, о царе Борисе и о Гришке Отрепьеве – писано бысть Алексашкою Пушкиным в лето 7333 на городище Ворониче». Впервые сообщая в письме Петру Вяземскому название своей «комедии», Пушкин, явно гордившийся замыслом, спрашивал друга: «Каково?»

Тот же Булгарин изощрялся в цензорском отзыве на «Бориса Годунова»: «В сей пиесе нет ничего целого; это отдельные сцены или, лучше сказать, отрывки из X и XI тома «Истории государства Российского», сочинения Карамзина, переделанные в разговоры и сцены». Мнение о том, что Пушкин во всем следовал Карамзину, распространено до сих пор – но оно ошибочно. В 1996 году Лидия Лотман в комментариях к «Борису Годунову» (другим участником этого издания был Сергей Фомичев) показала, как поэт вежливо отклонил совет историографа обратить внимание на «сочетание глубокой набожности и преступных страстей» царя Бориса. Карамзин видел в этом монархе «одного из разумнейших властителей в мире», «погубленного тем, что, рожденный подданным, он был одержим преступной страстью властолюбия», как пишет Лотман. Пушкин же воспринял у историка главную идею причастности Годунова к смерти царевича Дмитрия в Угличе, но раскрыл ее не посредством нравоучений. Борис сам «проговаривается» о своей вине во внутреннем монологе и выносит себе приговор: «Да, жалок тот, в ком совесть нечиста».

Понять отношение к царю Борису помогают пушкинские заметки на полях статьи историка Михаила Погодина «Об участии Годунова в убиении царевича Димитрия», опубликованной в журнале «Московский вестник» в 1829 году. Увлеченный попыткой оправдать Годунова от пристрастных наветов современников и «громкого проклятия двух веков», Погодин говорит, что правитель только «хотел политически убить Димитрия, в народном мнении». С точки зрения Пушкина, это лишь подчеркивало, что «Димитрий был опасен Борису». Не воспринял поэт и погодинскую идею «представить все дело» на суд современной Уголовной палаты, где бы Годунов легко оправдался. «Это глупость. Уголовная палата не судит мертвых царей по существующим ныне законам. Судит их история, ибо на царей и на мертвых нет иного суда», – отмечал Пушкин.

«Мальчики кровавые в глазах»

Удивительно, но историки не сразу задумались, откуда изначально взялось обвинение Годунова в смерти царевича. Между тем, если изъять все обвинения, появившиеся после воцарения Василия Шуйского в 1606 году, у сторонников версии убийства Дмитрия не останется никаких аргументов. Следственное дело 1591 года говорило о случайной его гибели и вине Нагих (братьев матери царевича) и угличан, устроивших самосуд над воображаемыми убийцами. Все изменилось с появлением самозванца Гришки Отрепьева: он с самого начала, заявляя о своем чудесном спасении, рассчитывал отомстить Годунову за узурпацию «отеческого» трона. Но из истории, рассказанной им в Польше, где Отрепьев искал поддержки, можно сделать лишь один вывод: это был человек с незаурядными литературными задатками… «Помилуйте, это комедия Теренция или Плавта, что ли?» – как говорил канцлер Речи Посполитой Ян Замойский. При дворе Годунова достаточно быстро выяснили настоящее имя «царевича» и пытались донести эту информацию до польского короля Сигизмунда III, но у того были свои планы, и истина волновала его очень мало.

При Шуйском, после перенесения мощей Дмитрия из Углича в Москву и церковного его прославления, вопрос о вине Бориса приобрел совсем другое значение. Появилась «Повесть, како отомсти всевидящее око Христос Борису Годунову пролитие неповинные крови новаго своего страстотерпца благовернаго царевича Дмитрея Углечскаго», где Годунов был назван «святоубийцей». Главным было тогда удостоверить жителей Московского государства в гибели царевича. Когда это не удалось (вскоре появился следующий, второй самозванец), царь Василий, вероятно, пожалел о столь поспешном обвинении своего неприятеля – Бориса Годунова. Но дело было уже сделано, хотя о старании «загладить вину» и найти компромисс с прежними фаворитами Годуновых свидетельствует перенесение тел Бориса, его жены и сына из Варсонофьевского монастыря в Москве в Троице-Сергиев монастырь в 1607 году. Провожала гробы родителей и брата царевна Ксения – тогда уже монахиня Ольга, единственная уцелевшая из всей семьи свидетельница не выдуманной, а реальной трагедии.

Современный немецкий славист, переводчик пушкинского «Бориса Годунова» Андреас Эббингхаус подробно прокомментировал сообщения летописей и описание правления Годунова у Карамзина, рассказав об их отражении в трагедии. Исследователь обратил внимание на пушкинский прием переноса понятия о святости Дмитрия в годы годуновского царствования, когда никто не мог еще и предвидеть его будущей канонизации. Поэт снова избежал прямолинейных указаний и театральных жестов, отдавая предпочтение едва заметным деталям: так, Василий Шуйский, бывший глава следственной комиссии, словно случайно проговаривается о нетленности мощей царевича. Тогда-то Годунову и становится очевидна причина видений, мучающих его с момента смерти Дмитрия, а в глазах читателей и зрителей он превращается в убийцу не просто ребенка, но и святого.

Политически мотивированная версия о причастности Бориса к гибели царевича опровергается современной наукой. Однако пушкинские «мальчики кровавые в глазах» были и остаются убедительнее любого источниковедческого анализа. Историки хорошо знают, что художественный образ прошлого порой гораздо сильнее влияет на восприятие событий, нежели собственно научное знание. Как труд исследователя, изданный небольшим тиражом и рассчитанный на обсуждение коллег, может соперничать с литературными, тем более гениальными образами? Утешает то, что исторические открытия остаются в историографии навсегда. И сегодня любой режиссер, задумавший снять фильм о Борисе Годунове, может обратиться к трудам наших классиков Сергея Соловьева и Василия Ключевского и книгам советских историков Александра Зимина и Владимира Кобрина. Но судя по тому, что мы видим на экране, знание истории не относится к числу почитаемых добродетелей актеров и режиссеров…

Давайте вспомним напоследок судьбу знаменитой пушкинской ремарки в конце трагедии: «Народ безмолвствует». Вот где великий простор для толкований, убедительность в постижении прошлого, словно знакомство с самими собой в истории! Ученому надо было бы написать тома, объясняя причины смены власти в эпоху Смуты и, казалось бы, невероятного принятия народом самозванца в качестве русского царя. А у Пушкина – всего одна фраза. Правда, по гипотезе академика Михаила Алексеева, эта ремарка связана с отсылкой Пушкина к призыву Оноре де Мирабо не приветствовать короля во время Французской революции: «Мирабо берет слово и говорит: «Пусть мрачное молчание прежде всего встретит монарха в эту минуту скорби. Молчание народа – урок королям»». Версий может быть сколько угодно, но самое интересное в том, что слова «народ безмолвствует», как и «немая сцена» в гоголевском «Ревизоре», приобретают, кажется, даже больший смысл, чем вкладывал в них автор пьесы. Они обращены к каждому поколению, которое заново прочтет «Бориса Годунова», и образ молчащего большинства останется одним из лучших объяснений не только Смуты, но и личной роли, ответственности каждого человека в истории.

 

Семен Франк: Пушкин как политический мыслитель

июня 1, 2019

Каких политических взглядов придерживался Пушкин? Ответ на этот вопрос весьма непрост. Хотя бы потому, что, как у всякого нормального человека, воззрения поэта в течение жизни претерпевали изменения

Пожалуй, лучше всего об эволюции политических взглядов Пушкина рассказал выдающийся русский философ Семен Франк. Высланный из Советской России на «философском пароходе» осенью 1922 года, он поселился сначала в Германии, а затем во Франции, где в 1937-м, к столетию со дня смерти поэта, им и была написана статья «Пушкин как политический мыслитель». Предлагаем вниманию читателей выдержки из этой работы.

*** *** ***

Пушкин, как всякий истинный гений, живет в веках. Он не умирает, а, напротив, не только вообще продолжает жить в национальной памяти, но именно в смены эпох воскресает к новой жизни. Каждая эпоха видит и ценит в нем то, что ей доступно и нужно, и потому новая эпоха может открыть в его духовном образе то, что оставалось недоступным прежним. Это положение, имеющее силу в отношении гениев вообще, в особой мере приложимо к Пушкину. <…>

Политическое развитие Пушкина можно в общих чертах определить довольно точно. Этапы его примерно совпадают с основными этапами жизни поэта (так же, как этапы его общего, поэтического и духовного развития). Эпоха юношеская, лицейско-петербургская до высылки из Петербурга в мае 1820 года, эпоха кишиневская (1820–1823), эпоха одесская (1823–1824), эпоха уединения в Михайловском (с конца лета 1824-го по осень 1826 года) и, наконец, эпоха последней зрелости, в которой год женитьбы и начала оседлой жизни в Петербурге (1831) образует также еще некоторую грань, – таковы разделы внешней жизни поэта, в которые без натяжки укладываются и основные этапы его духовного – и вместе с ним политического – развития. <…>

«Вольнолюбивые мечты»

Известно, что Пушкин созрел умственно необычайно рано. А. Смирнова приводит чрезвычайно проницательные слова Жуковского: «Когда Пушкину было 18 лет, он думал как 30-летний человек; ум его созрел гораздо раньше, чем характер». Уже 13-летним мальчиком Пушкин пережил сознательно патриотическое возбуждение 1812 года, и, конечно, еще более сознательно – победоносное возвращение Александра I и русской армии в 1815 году. В наступившем после этого политическом брожении и либеральном возбуждении юноша Пушкин участвовал, несомненно, с большей умственной – если не духовной – зрелостью, чем большинство его старших современников.

Счастливая судьба свела его в 1816 году в доме Карамзина с Чаадаевым, который, конечно, и тогда уже стоял неизмеримо выше среднего уровня гвардейской офицерской молодежи. Чаадаев сразу же становится, как известно, моральным и политическим наставником юного Пушкина. Этим определяется первое политическое умонастроение Пушкина, которое, как у всего тогдашнего поколения молодежи, основано на сочетании патриотического подъема с довольно неопределенными «вольнолюбивыми мечтами». <…> Политические идеалы Пушкина были, в сущности, и тогда довольно умеренными: они сводились, помимо освобождения крестьян, к идее конституционной монархии, к господству над царями «вечного закона» («Вольность», 1819).

Первые годы высылки, именно кишиневская эпоха, есть, может быть, единственный период жизни Пушкина, когда он склонялся к политическому радикализму. <…> В марте 1821 года в письме из Кишинева к А.Н. Раевскому он с увлечением говорит о греческом восстании. Замечательно свидетельство одной записи кишиневского дневника того же года об увлечении Пушкина Пестелем, которого он называет «умным человеком во всем смысле слова», «одним из самых оригинальных умов, которых он знает». <…> Положительные политические идеалы Пушкина и в эту эпоху не идут далее требования конституционной монархии, обеспечивающей свободу, правовой порядок и просвещение. Но умонастроение его, как оно выражено в «Исторических замечаниях», проникнуто моральным негодованием против власти и в этом смысле носит отпечаток политического радикализма. <…>

Этот «кишиневский» политический радикализм сменяется, однако, очень скоро умонастроением иного рода. Пушкин переживает, примерно со времени переселения в Одессу (1823), не только психологическое охлаждение своих политических чувств и отрезвление, но и существенное изменение своих воззрений: еще в Кишиневе и потом в Одессе он переживает, на основании личных встреч с участниками греческого восстания, глубокое разочарование в последнем. Он увидал в «новых Леонидах» сброд трусливых, невежественных, бесчестных людей. <…>

«Я не варвар и не апостол Корана, дело Греции меня живо интересует, но именно поэтому меня возмущает вид подлецов (ces misérables), облеченных священным званием защитников свободы». <…> Упреки петербургских либералов дают ему повод выразить общую мысль о ценности ходячих общественных суждений: «Люди по большей части самолюбивы, беспонятны, легкомысленны, невежественны, упрямы; старая истина, которую все-таки не худо повторить. – Они редко терпят противоречие, никогда не прощают неуважения, они легко увлекаются пышными словами, охотно повторяют всякую новость; и, к ней привыкнув, уже не могут с ней расстаться. – Когда что-нибудь является общим мнением, то глупость общая вредит ему столь же, сколько общее единодушие ее поддерживает». Мы имеем в этих словах первое нападение поэта на ходячий тип русского либерального общественного мнения – в известном смысле пророческий в отношении позднейшей формации русской радикальной интеллигенции. <…>

«Безделье молодых умов»

Эпоха уединения в Михайловском (1824–1826) может считаться эпохой решающего духовного созревания поэта; в связи с последним стоит и созревание политическое. <…>

Итог его развития сказывается в суждениях Пушкина о декабрьском восстании и его подавлении и в связи с этим о революции вообще. Хотя он волнуется и страдает за участь своих друзей, он все же далек от солидаризации с их политическими страстями. <…> Он «никогда не проповедовал ни возмущений, ни революции – напротив» и «желал бы вполне и искренно помириться с правительством» (Дельвигу, февраль 1826 года). В совершенно интимном письме к Вяземскому та же мысль выражена еще острее: «Бунт и революция мне никогда не нравились» (июнь 1826 года). <…> Позднее, в отрывках 10-й главы Онегина, Пушкин дал уничижающую характеристику декабристов:

…все это были разговоры,

И не входила глубоко

В сердца мятежные наука.

Все это было только скука,

Безделье молодых умов,

Забавы взрослых шалунов. <…>

С воцарением Николая I меняется, как известно, общественное положение Пушкина; и его отношение к личности нового царя было с самого начала и до конца жизни поэта, несмотря на множество разочарований, обид и раздражений, совершенно иным, чем к личности Александра. Царь, как известно, сначала обласкал его, даровал ему свободу, обещал избавить от мелочных придирок цензуры, взяв на себя самого роль его «единственного цензора»; фактически он его отдал под внешне вежливую, но унизительную и придирчиво-враждебную опеку Бенкендорфа, в силу которой не только литературная деятельность, но и личная жизнь поэта оставалась до самой его смерти под полицейским надзором. <…> Пушкин, искренно чаявший, что, несмотря на смуту и казни начала царствования, в лице Николая Россия обретет достойного преемника Петра, к концу жизни пришел к убеждению, что в Николае есть beaucoup du praporchique et un peu du Pierre le Grand [«много от прапорщика и немножко от Петра Великого», франц.] (дневник, 21 мая 1834 года).

Часто Пушкин и в последние годы жизни приходит в отчаяние от русской политической обстановки. «Черт догадал меня родиться в России с душой и талантом! Весело, нечего сказать!» – пишет он жене в мае 1836 года, оценивая свое положение журналиста. И все же Пушкин сохранял искреннее доброе чувство к царю. <…> Взбешенный тем, что полиция вскрывала его письма к жене и доносила их содержание царю, возмущаясь «глубокой безнравственностью в привычках нашего правительства», он более всего удивляется, что царь, «человек благовоспитанный и честный», участвует в этой интриге (дневник, 10 мая 1834 года); а жене он пишет по этому же случаю: «на того [царя] я перестал сердиться, потому что, toute réflexion faite, не он виноват в свинстве, его окружающем. А живя в н…, по воле привыкнешь к г…, и вонь его тебе не будет противна, даром что gentleman». <…>

Отчасти в связи с переменой общественного положения Пушкина с начала нового царствования и с отношением к личности Николая, но по существу и независимо от этих случайных условий, просто в силу наступления окончательной духовной – и тем самым и политической – зрелости поэта, политическое миросозерцание Пушкина начиная с 1826 года окончательно освобождается и от юношеского бунтарства, и от романтически-либеральной мечтательности и является как глубоко государственное, изумительно мудрое и трезвое сознание, сочетающее принципиальный консерватизм с принципами уважения к свободе личности и к культурному совершенствованию. <…> С 1826–1827 годов политическое мировоззрение Пушкина существенно уже не изменялось. <…>

«Озлобленные люди, не любящие России»

Общим фундаментом политического мировоззрения Пушкина было национально-патриотическое умонастроение, оформленное как государственное сознание. Этим был обусловлен прежде всего его страстный постоянный интерес к внешнеполитической судьбе России. В этом отношении Пушкин представляет в истории русской политической мысли совершенный уникум среди независимых и оппозиционно настроенных русских писателей XIX века.

Пушкин был одним из немногих людей, который остался в этом смысле верен идеалам своей первой юности – идеалам поколения, в начале жизни пережившего патриотическое возбуждение 1812–1815 годов. Большинство сверстников Пушкина к концу 20-х и в 30-х годах утратило это государственно-патриотическое сознание отчасти в силу властвовавшего над русскими умами в течение всего XIX века инстинктивного ощущения непоколебимой государственной прочности России, отчасти по свойственному уже тогда русской интеллигенции сентиментальному космополитизму и государственному безмыслию.

Уже в 1832 году Пушкин выразился в отношении своего отнюдь не радикального друга Вяземского, что он принадлежит к «озлобленным людям, не любящим России», и отметил больное место русского либерализма, упомянув о людях, «стоящих в оппозиции не к правительству, а к России». <…> В набросках к статье о Радищеве (1833) Пушкин писал: «Ныне нет в Москве мнения народного; ныне бедствия или слава отечества не отзываются в этом сердце России. Грустно было слышать толки московского общества во время последнего польского восстания; гадко было видеть бездушных читателей французских газет, улыбавшихся при вести о наших неудачах». <…>

Замечательно, что Пушкин, при всей страстности его интереса к политической жизни не только России, но и Запада и при всем его убежденном «западничестве», совершенно свободен от того рабски-ученического, восторженно-некритического отношения к западным политическим идеям и движениям, которое так характерно для обычного типа русских западников. Будучи западником, он очень хорошо понимал коренное отличие истории России от истории Запада и отчасти из этого исторического сознания, отчасти из конкретного восприятия политической реальности своего времени отказывался непосредственно применять политические доктрины Запада к России. <…>

«Самостоянье человека»

По общему своему характеру политическое мировоззрение Пушкина есть консерватизм, сочетающийся, однако, с напряженным требованием свободного культурного развития, обеспеченного правопорядка и независимости личности, то есть в этом смысле проникнутый либеральными началами.

Консерватизм Пушкина слагается из трех основных моментов: из убеждения, что историю творят – и потому государством должны править – не «все», не средние люди или масса, а избранные, вожди, великие люди, из тонкого чувства исторической традиции как основы политической жизни и, наконец, из забот о мирной непрерывности политического развития и из отвращения к насильственным переворотам. Как Пушкин в своей поэзии всегда прославляет гения и презирает «чернь», толпу, господствующее общее обывательское мнение, так он проповедует эту же веру в своих политических размышлениях. В стихотворении «Полководец» (1835) он заключает свое размышление над трагической судьбой непонятого и отвергнутого общественным мнением военного гения Барклая-де-Толли общей мыслью:

О люди! Жалкий род, достойный слез и смеха!

Жрецы минутного, поклонники успеха!

Как часто мимо вас проходит человек,

Над кем ругается слепой и буйный век,

Но чей высокий лик в грядущем поколеньи

Поэта приведет в восторг и в умиленье! <…>

Отсюда ненависть Пушкина к демократии в смысле господства «народа» или «массы» в государственной жизни. <…>

Вторым мотивом пушкинского консерватизма является, как указано, пиетет к историческому прошлому, сознание укорененности всякого творческого и прочного культурного развития в традициях прошлого. <…> На любви «к родному пепелищу» и «к отеческим гробам» «основано от века самостоянье человека, залог величия его» (стихотворный отрывок «Два чувства дивно близки нам…»).

Из этого сознания вытекает известное требование уважения к старинному родовому дворянству как носителю культурно-исторического преемства страны. <…> Презирая придворное дворянство временщиков, людей «прыгающих в князья из хохлов», Пушкин настаивает на ценности старых дворянских родов. Всего яснее эта мысль аргументирована в «Отрывках из романа в письмах»: «Я без прискорбия никогда не мог видеть уничижение наших исторических родов… Прошедшее для нас не существует. Жалкий народ! Образованный француз или англичанин дорожит строкою летописца, в которой упоминается имя его предка… но калмыки не имеют ни дворянства, ни истории. Дикость, подлость и невежество не уважают прошедшего, пресмыкаясь перед одним настоящим. И у нас иной потомок Рюрика более дорожит звездою двоюродного дядюшки, чем историей своего дома, то есть историей отечества. И это ставите вы ему в достоинство. Конечно, есть достоинство выше знатности рода – именно достоинство личное… Имена Минина и Ломоносова вдвоем перевесят все наши старинные родословные. Но неужто потомству их смешно было бы гордиться их именами?» <…>

И наконец, с этим чувством пиетета к прошлому в консерватизме Пушкина сочетается забота о мирной непрерывности культурного и политического развития. Если уже в 1826 году он, как мы видели, говорит о своей нелюбви к возмущениям и революции, то позднее эта «нелюбовь» превращается в настоящую тревогу, в положительную заботу о мирном течении политической жизни. Не только он с ужасом думал о крестьянских бунтах – «Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный!» (ср. также в письмах и дневнике Пушкина отзыв о восстании в новгородских военных поселениях) – но он выражает эту идею и в общей положительной форме: «Лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от одного улучшения нравов, без насильственных потрясений политических, страшных для человечества» («Мысли на дороге»). <…>

С этими элементами консервативного миросозерцания у Пушкина органически сочетается, как указано, требование личной независимости и свободы культурного и духовного творчества – принципы, которые в буквальном смысле можно назвать «либеральными». <…>

Необычный монархист

Монархизм Пушкина есть глубокое внутреннее убеждение, основанное на историческом и политическом сознании необходимости и полезности монархии в России – свидетельство необычайной объективности поэта, сперва гонимого царским правительством, а потом всегда раздражаемого мелочной подозрительностью и враждебностью. <…> Можно сказать, что этот взгляд Пушкина на прогрессивную роль монархии в России есть некоторый уникум в истории русской политической мысли XIX века. Он не имеет ничего общего ни с официальным монархизмом самих правительственных кругов, ни с романтическим, априорно-философским монархизмом славянофилов, ни с монархизмом реакционного типа. Вера Пушкина в монархию основана на историческом размышлении и государственной мудрости и связана с любовью к свободе и культуре. <…>

Парадоксальным образом Пушкин упрекает русскую монархическую власть – в революционности. При всем своем благоговении к Петру он называет его «одновременно Робеспьером и Наполеоном – воплощенной революцией» («О дворянстве»). <…> Поэтому он резко высказывается против петровской «Табели о рангах», в силу которой лица из низших слоев в порядке службы проникали в дворянство. <…> «Наследственные преимущества высших классов общества суть условия их независимости. В противном случае классы эти становятся наемниками». <…>

Монархия есть для него единственный подлинно европейский слой русского общества, которому Россия обязана – начиная с XVII века – всем своим культурным прогрессом. Но монархия легко подпадает искушению – и именно в России, при некультурности широких масс общества, искушение это особенно велико – недооценить культурное значение независимых высших классов и в интересах абсолютизма пытаться их ослаблять и связаться с низшими слоями населения. Этим открывался бы путь к уравнительному, губительному для культуры и свободы деспотизму, и, по мнению Пушкина, монархия по меньшей мере со времени Петра вступила на этот гибельный путь. <…>

В основе своей воззрение Пушкина имеет прямо пророческое значение. Каковы бы ни были личные политические идеи каждого из нас, простая историческая объективность требует признания, что понижение уровня русской культуры шло рука об руку с тем «демократическим наводнением», которое усматривал Пушкин и которое стало для всех явным фактом начиная с 1860-х годов, с момента проникновения в общественно-государственную жизнь «разночинцев» – представителей полуобразованных и необразованных классов. <…>

сский образованный класс, а с ним и свобода были поглощены внезапно хлынувшим потопом «демократического якобинства», того стихийно-народного, «пугачевского» «большевизма», который – по крайней мере в 1917–1918 годах – составил как бы социальный субстрат большевистской революции и вознес к власти коммунизм, окончательно уничтоживший в России свободу и культуру.