Archives

«Я пережил и многое, и многих…»

июля 12, 2017

225 лет назад родился князь Петр Андреевич Вяземский – литератор, язвительный и проницательный комментатор эпохи, первый председатель Русского исторического общества, участник войны 1812 года.

 

Второго столь же плодовитого долгожителя, как Петр Вяземский (1792–1878), русская классическая литература не знала. Подобно многим другим литераторам той блестящей поры, очутившимся в тени великого Пушкина, он оказался навечно зачислен в поэты второго ряда. Но это «второй ряд» поистине золотого века!

Все в этом поэте, переводчике, литературном критике неординарно, начиная с происхождения. Его отец Андрей Иванович достиг высоких степеней, был действительным тайным советником, нижегородским и пензенским наместником. Мать Евгения Ивановна (в девичестве О’Рейли) родилась в Ирландии, в первом браке носила фамилию Кин. Они познакомились в Европе, во время заграничного путешествия князя, и обвенчались, несмотря на протесты родни. Андрей Иванович имел возможность отметить появление на свет наследника покупкой подмосковного села Остафьево, вскоре превратившегося в изысканную усадьбу, достойную древнего княжеского рода. Однако ранние годы поэта вовсе не были безоблачными: в 10-летнем возрасте он лишился матери, а в 14 лет потерял и отца. Опекуном юного князя назначили мужа его сводной сестры и большого друга его отца – Николая Карамзина. Неудивительно, что главным увлечением Петра Вяземского оказалась словесность.

В литературном обществе «Арзамас» князь носил прозвище Асмодей. Молодого человека представляли демонической личностью! Арзамасцы считались последователями Карамзина и противниками «литературных староверов», сплотившихся вокруг «Беседы любителей русского слова» и Александра Шишкова. «Арзамас» куражился и в Первопрестольной, и в Петербурге, в доме будущего графа и министра народного просвещения Сергея Уварова. Вяземский видел в этом кружке «школу взаимного литературного обучения, литературного товарищества». Его участники все превращали в шутку. Любили мистификации, пародии, игры с чернокнижным оттенком вроде сочинения надгробных речей, посвященных живым и невредимым коллегам. Петр Андреевич никому не уступал в литературных потехах, резвился на славу, хотя не чурался и серьезных устремлений.

Одинокий фрондёр

Его мечты тех лет выдают рано повзрослевшего мыслителя. Вместе с другими арзамасцами он находил цель в том, чтобы «действовать на общее мнение, исправлять его, образовывать язык, приохотить к нему женщин и, наконец, дать состоянию писателей законное существование, признанное покровительством правительства и уважением общества».

Вяземский не готовился к военной службе (слабое зрение исключало карьеру офицера), но в 1812 году добровольцем вступил в народное ополчение и в чине поручика принял участие в Бородинском сражении. Он был назначен одним из адъютантов генерала Михаила Милорадовича, о котором впоследствии всегда вспоминал с восхищением. На поле боя князь спас раненого генерала Алексея Бахметева, за что получил орден Святого Владимира IV степени. Милорадович остался доволен близоруким новичком: «Находясь при мне весь день, был мною посылаем в самый жестокий огонь и отличился храбростью; причем убита под ним лошадь, а другая ранена».

Молодой Вяземский не избежал реформаторской горячки «дней Александровых прекрасного начала». Помогая Николаю Новосильцеву в разработке Государственной уставной грамоты Российской империи, он (да и не он один) связывал большие надежды с этой «конституцией». Когда же новосильцевский проект провалился, князь надолго разочаровался в политике, став желчным и скептичным.

Он не вошел в ряды членов образовывавшихся тогда тайных обществ лишь потому, что в глубине души презирал не только власть, но и бунт и вообще считал политическую борьбу бессмысленной. «Оппозиция – у нас бесплодное и пустое ремесло во всех отношениях: она может быть домашним рукоделием про себя и в честь своих пенатов… но промыслом ей быть нельзя. Она не в цене у народа», – утверждал Вяземский в письме к Пушкину. Князь предпочитал одинокую фронду. «Надобно действовать, но где и как? Наша российская жизнь есть смерть. Какая-то усыпительная мгла царствует в воздухе, и мы дышим ничтожеством», – писал он в 1816-м. Несколько десятилетий поэт взирал на российскую действительность с кривой усмешкой…

Бог голодных, бог холодных,

Нищих вдоль и поперек,

Бог имений недоходных,

Вот он, вот он, русский бог.

…………………………

К глупым полон благодати,

К умным беспощадно строг,

Бог всего, что есть некстати,

Вот он, вот он, русский бог.

 

Бог всего, что из границы,

Не к лицу, не под итог,

Бог по ужине горчицы,

Вот он, вот он, русский бог.

 

Бог бродяжных иноземцев,

К нам зашедших за порог,

Бог в особенности немцев,

Вот он, вот он, русский бог.

Это стихотворение, созданное в 1828 году, – из потаенной, бунтарской русской литературы. Его переписывали, соблюдая конспирацию. Классический сатирический прием – обобщение, переход от описания дорожных неурядиц к ниспровержению всего житейского уклада с политической системой в придачу. Более злую сатиру трудно представить. Конечно, Вяземский не звал «к топору», но явно был настроен радикальнее привычной аристократической фронды.

В 1854-м Александр Герцен выпустил «Русского бога» в Лондоне отдельным изданием. И Карл Маркс заказал для себя немецкий перевод стихотворения. А в это же самое время – под гром французских орудий в Севастополе – автор злой сатиры из революционера превращался в охранителя…

Книжная лавка А.Ф. Смирдина. На первом плане справа – А.С. Пушкин разговаривает с П.А. Вяземским. Гравюра по рисунку А.П. Сапожникова. 1834

«С Пушкиным на дружеской ноге»

Вяземский никогда не слыл блистательным молодым поэтом. Повеса и вольнолюбец, он слагал стихи громоздкие и долго не мог постичь пушкинской гармонии, во многом оставаясь рабом пожухлых канонов французского классицизма. Остроумный и колкий в эпиграммах, не выдерживал большой формы.

Впрочем, Александр Сергеевич не скупился на комплименты приятелю. Особенно полюбилась ему элегия «Первый снег», которую многие из нас помнят по эпиграфу к первой главе «Евгения Онегина»: «И жить торопится и чувствовать спешит». Ее слог Пушкин назвал «роскошным». Пожалуй, это преувеличение, дружеская похвала. В той же элегии дуб – «пугалище дриад, приют крикливых вранов», а конь – «красивый выходец кипящих табунов». Архаично, высокопарно, претенциозно. Зато в публицистике и литературной критике Вяземский представал во всей демонической красе. Только в 1840-х он сам пришел к пониманию простоты и глубины, с опозданием открыв для себя пушкинский строй поэзии…

Но ценили Вяземского не столько за стихи, сколько за острый ум. Наблюдательный, начитанный, ядовитый, но умевший проявлять участие, «язвительный поэт, остряк замысловатый» – лучшего собеседника Пушкин и пожелать не мог. Кроме того, Петр Андреевич был на семь лет старше, и дружба с таким опытным повесой льстила недавнему лицеисту.

Свой первоначальный пиетет Пушкин сохранил на всю жизнь. К тому же князь написал целую серию критических статей о главных пушкинских поэмах. «Все дышит свежестью, все кипит живостью необыкновенною. Автор ее и в ранних опытах еще отроческого дарования уже поражал нас силою и мастерством своего языка стихотворного; впоследствии подвигался он быстро от усовершенствования к усовершенствованию и ныне являет нам степень зрелости совершенной» – так отозвался Вяземский о «Кавказском пленнике». Он рассмотрел и сформулировал главное: «В Пушкине было верное пониманье истории; свойство, которым одарены не все историки. Принадлежностями ума его были: ясность, проницательность и трезвость».

Кошка пробежала между друзьями во время Польского восстания 1830–1831 годов. В сентябре 1831-го вышла в свет книга «На взятие Варшавы», включавшая стихотворение Василия Жуковского «Старая песня на новый лад» и две оды Александра Пушкина – «Клеветникам России» и «Бородинская годовщина». Вяземский с трудом пытался скрыть ярость по поводу этих стихов: «Для меня они такая пакость, что я предпочел бы им смерть».

В письме к Пушкину он сдержанно критиковал «шинельные оды», а в записной книжке изливал душу: «…курам на смех быть вне себя от изумления, видя, что льву удалось наконец наложить лапу на мышь. В поляках было геройство отбиваться от нас так долго, но мы должны были окончательно перемочь их: следовательно, нравственная победа все на их стороне.

Пушкин в стихах своих «Клеветникам России» кажет им шиш из кармана. Он знает, что они не прочтут стихов его, следовательно, и отвечать не будут на вопросы, на которые отвечать было бы очень легко, даже самому Пушкину. За что возрождающейся Европе любить нас? Вносим ли мы хоть грош в казну общего просвещения? Мы тормоз в движениях народов к постепенному усовершенствованию, нравственному и политическому. Мы вне возрождающейся Европы, а между тем тяготеем на ней. Народные витии, если удалось бы им как-нибудь проведать о стихах Пушкина и о возвышенности таланта его, могли бы отвечать ему коротко и ясно: мы ненавидим или, лучше сказать, презираем вас, потому что в России поэту, как вы, не стыдно писать и печатать стихи, подобные вашим.

Остафьево. Усадьба П.А. Вяземского, в которой жил и работал Н.М. Карамзин, неоднократно бывали в гостях А.С. Пушкин, В.А. Жуковский, К.Н. Батюшков, Д.В. Давыдов, А.С. Грибоедов, Н.В. Гоголь, А. Мицкевич. Худ. И. Е. Вивьен де Шатобрен. 1817

Мне так уж надоели эти географические фанфаронады наши: «От Перми до Тавриды» и проч. Что же тут хорошего, чем радоваться и чем хвастаться, что мы лежим врастяжку, что у нас от мысли до мысли пять тысяч верст, что физическая Россия – Федора, а нравственная – дура. <…>

Вы грозны на словах, попробуйте на деле.

А это похоже на Яшку, который горланит на мирской сходке: да что вы, да сунься-ка, да где вам, да мы-то! Неужли Пушкин не убедился, что нам с Европою воевать была бы смерть. Зачем же говорить нелепости, и еще против совести, и более всего – без пользы? <…> Охота вам быть на коленях пред кулаком. <…>

Смешно, когда Пушкин хвастается, что мы не сожжем Варшавы их. И вестимо, потому что после нам пришлось же бы застроить ее. Вы так уже сбились с пахвей в своем патриотическом восторге, что не знаете, на чем решиться: то у вас Варшава – неприятельский город, то наш посад».

Самое поучительное заключается в том, что в 1863 году, когда в Польше снова вспыхнуло восстание, Вяземский показал себя ярым противником польской свободы и даже выпустил брошюру весьма патриотического содержания под названием «Польский вопрос и г-н Пеллетан». Связать эту метаморфозу можно как с мудростью, которая приходит с опытом, так и со старческой усталостью. Оценка зависит от ракурса и от наших политических пристрастий.

Изношенный халат

Его переменила Крымская война. Отстаивая интересы России, он написал (для европейцев, поэтому по-французски) книгу политической публицистики «Письма русского ветерана 1812 года о восточном вопросе, опубликованные князем Остафьевским», которая вышла в Бельгии, Швейцарии и Пруссии. А в 1860-м едко высмеивал либералов – кто знает, быть может и вспоминая самого себя в молодости.

Послушать: век наш – век свободы,

А в сущность глубже загляни –

Свободных мыслей коноводы

Восточным деспотам сродни.

 

У них два веса, два мерила,

Двоякий взгляд, двоякий суд:

Себе дается власть и сила,

Своих наверх, других под спуд.

 

У них на все есть лозунг строгой

Под либеральным их клеймом:

Не смей идти своей дорогой,

Не смей ты жить своим умом.

 

Когда кого они прославят,

Пред тем колена преклони.

Кого они опалой давят,

Того и ты за них лягни…

Князь дослужился до орденов и высоких чинов, хотя карьера никогда не была его целью. Не раз он от всего отгораживался и не раз возвращался на службу.

В царствование Николая I Вяземский трудился в Министерстве финансов, даже управлял Государственным заемным банком, но это была лишь синекура для аристократа, о которой он писал в раздражении: «Правительство… неохотно определяет людей по их склонностям, сочувствиям и умственным способностям. Оно полагает, что и тут человек не должен быть у себя, а все как-то пересажен, приставлен, привит наперекор природе и образованию».

Александр II нашел Вяземскому более достойное применение: его назначили товарищем (заместителем) министра народного просвещения и руководителем Главного управления цензуры. Отношение князя к дворцовым церемониям изменилось. Если при Николае I он, будучи камергером, старался уклоняться от придворных обязанностей, то при его преемнике не без удовольствия сочинял стихотворные послания представителям царствующего дома и не считал эту традицию унизительной.

Петру Андреевичу был присвоен чин обер-шенка, то есть хранителя винных запасов его императорского величества. Символический, но престижный чин соответствовал военному чину генерала от инфантерии, по-старому – генерал-аншефа. Отдыхать князь полюбил в Германии, а когда приезжал в Петербург – становился «достопримечательностью» двора.

Вяземский оставался оригиналом. В 1876 году вся Россия сопереживала сербам, которые сражались с турками, а его раздражала и эта война, и всеобщий энтузиазм, и даже генерал Михаил Черняев, возглавивший сербскую армию. В ворчании Асмодея, как обычно, был резон: «Русская кровь у нас на заднем плане, а впереди – славянолюбие. <…> Лучше иметь для нас сбоку слабую Турцию, старую, дряхлую, нежели молодую, сильную, демократическую Славянию, которая будет нас опасаться, но любить не будет. И когда были нам в пользу славяне? Россия для них – дойная корова, и только. А мы даем доить себя, и до крови».

Постаревший литератор держался как поверенный в ключевых тайнах века, как хранитель истины. Что это было за тайное знание? Бог весть. Но от младших современников его отличало многое: опыт «Арзамаса», дух Бородинского противостояния, отсвет остафьевских закатов…

Состоявший в дальнем родстве с Львом Толстым, князь стал одним из прототипов Пьера Безухова. С графом они разошлись во мнении о Белинском, которого Вяземский презирал. А в «Войне и мире» его не устраивало не только отступление от хроникальной правды – старый князь напрочь не принял толстовской историософии. Впрочем, о «Преступлении и наказании» он рассуждал еще сокрушительнее, а его ненависть к Ивану Тургеневу ограничивалась лишь презрением:

Талант он свой зарыл в «Дворянское гнездо».

С тех пор бездарности на нем оттенок жалкий,

И падший сей талант томится приживалкой

У спадшей с голоса певицы Виардо.

Потому и основал Вяземский Русское историческое общество, чтобы прошлое не пропадало, как круги на воде, чтобы защитить историю от бойких интерпретаторов. Почетным членом этого общества был избран великий князь Александр Александрович (будущий император Александр III), а первым председателем – сам Вяземский. Теперь он считал, что история принадлежит царю… Его заслуги перед исторической наукой не исчерпываются воспитанием сына Павла, ставшего собирателем и исследователем древнерусских рукописей. Поэт едва ли не первым предложил изучать литературу в историческом контексте, что особенно ярко проявилось в его биографическом сочинении «Фон-Визин», опубликованном в 1848 году.

Старика сжигали бессонницы, приступы раздражительности, ревматические боли… «Хандра с проблесками» – так он назвал цикл стихотворений 1876 года.

Пью по ночам хлорал запоем,

Привыкший к яду Митридат,

Чтоб усладить себя покоем

И сном, хоть взятым напрокат.

Стихи – даже мрачные – приносили облегчение. Превозмогая боль, Вяземский написал лучшие свои строки:

Жизнь наша в старости – изношенный халат:

И совестно носить его, и жаль оставить;

Мы с ним давно сжились, давно, как с братом брат;

Нельзя нас починить и заново исправить.

А еще – «Все сверстники мои давно уж на покое…», «Мой кубок за здравье не многих…». Шедевры «старческой лирики» – бывает, оказывается, и такая! Он знал себе цену: «Погодите, может быть, лет через пятьдесят, когда черви объедят меня до косточки, меня отыщут и помянут словом беспристрастным и мне подобающим. Я не самохвал, но знаю, что я имею свое время и место в русской литературе».

Смерть последнего поэта золотого века осталась незамеченной. «Литературной общественности» было не до Вяземского. 86-летний старик, который давно никуда не спешил, не дожил нескольких недель до выхода в свет первого тома своего полного собрания сочинений. Ему и после смерти пришлось трястись в дороге – из Баден-Бадена в Петербург, на Тихвинское кладбище Александро-Невской лавры. И кто-то, верно, мысленно повторял стихи: «И в память друзей одиноких, почивших в могилах немых…»


Арсений Замостьянов

ЧТО ПОЧИТАТЬ?

kiga_chto_pochitat

РАССАДИН С.Б. Спутники. М., 1983
БОНДАРЕНКО В.В. Вяземский. М., 2014 (серия «ЖЗЛ»)

Вяземский против Толстого

июля 12, 2017

В 1868 году Петр ВЯЗЕМСКИЙ написал статью «Воспоминания о 1812 годе», в которой подверг резкой критике роман Льва Толстого «Война и мир». Будучи одновременно и участником Отечественной войны, и прототипом Пьера Безухова, престарелый князь требовал от писателя соблюдения исторической правды.

 Лев Николаевич Толстой

Книга «Война и мир», за исключением романической части, не подлежащей ныне моему разбору, есть, по крайнему разумению моему, протест против 1812 года, есть апелляция на мнение, установившееся о нем в народной памяти и по изустным преданиям, и на авторитет русских историков этой эпохи.

«Протест против 1812 года»

Школа отрицания и унижения истории под видом новой оценки ее, разуверения в народных верованиях – все это не ново. Эта школа имеет своих преподавателей и, к сожалению, довольно много слушателей. Это уже не скептицизм, а чисто нравственно-литературный материализм. Безбожие опустошает небо и будущую жизнь. Историческое вольнодумство и неверие опустошают землю и жизнь настоящего отрицанием событий минувшего и отрешением народных личностей. <…>

Сей протест против 1812 года под заглавием «Война и мир» обратил на себя всеобщее внимание и, судя по некоторым отзывам, возбудил довольно живое сочувствие. В этом изъявлении, вероятно, уплачивается заслуженная дань таланту писателя. Но чем выше талант, тем более должен он быть осмотрителен. К тому же признание дарования не всегда влечет за собой, не всегда застраховывает и признание истины того, что воспроизводит дарование. Таланту сочувствуешь и поклоняешься; но вместе с тем можешь дозволить себе и оспоривать сущность и правду рассказа, когда они кажутся сомнительными и положительно неверными. Тут даже, может быть, возлагается и обязанность оспоривать их. Я именно нахожусь в этом положении.

Так мало осталось в живых не только из действовавших лиц в этой народной эпической драме, громко и незабвенно озаглавленной: «1812 год», но так мало осталось в живых и зрителей ее, что на долю каждого из них выпадает долг подавать голос свой для восстановления истины, когда она нарушена. Новые поколения забывчивы, а читатели легковерны, особенно же когда увлекаются талантом автора. Вот почему я, один из немногих, переживших это время, считаю долгом своим изложить, хотя бы по воспоминаниям моим, то, что было и как оно было.

«Перепутывание истории и романа»

Начнем с того, что в упомянутой книге трудно решить и даже догадываться, где кончается история и где начинается роман и обратно. Это переплетение или, скорее, перепутывание истории и романа, без сомнения, вредит первой и окончательно, пред судом здравой и беспристрастной критики, не возвышает истинного достоинства последнего, то есть романа.

Встреча исторических имен или имен известных, но отчасти искаженных и как будто указывающих на действительные лица, с именами неизвестными и вымышленными, может быть, неожиданно и приятно озадачивает некоторых читателей, мало знакомых с эпохою, мало взыскательных и простодушно поддающихся всякой приманке. Но истинному таланту не должно было бы выгадывать подобные успехи и подстрекать любопытство читателей подобными театральными и маскарадными проделками.

Вальтер Скотт, создатель исторического романа, мог поэтизировать и романизировать исторические события и лица: он брал их из дальней старины. К тому же и в вымыслах он всегда оставался верен исторической истине, то есть ее нравственной силе. Пушкин в исторической своей драме [«Борис Годунов». – «Историк»] многое выдумал: например, сцену Дмитрия с Мариной в саду. Но эта сцена могла быть и, во всяком случае, именно так и могла быть. Когда знаешь историю, то убеждаешься, что поэт остался верен ей в изображении характеров пылкого самозванца и честолюбивой полячки. (В «Капитанской дочке» есть также соприкосновение истории с романом, но соприкосновение естественное и вместе с тем мастерское. Тут история не вредит роману, роман не дурачит и не позорит историю.)

События же и лица исторические, нам современные или почти современные, так сказать не остывшие еще на почве настоящего, требуют в воссоздании своем гораздо больше осмотрительности и точнейшего соблюдения сходства. Если нельзя тут быть фотографом, то должно быть по крайней мере строгим историческим живописцем (peintre d’histoire), a не живописцем фантастическим и юмористическим. С историей надлежит обращаться добросовестно, почтительно и с любовью. Не святотатственно ли, да и не противно ли всем условиям литературного благоприличия и вкуса, низводить историческую картину до карикатуры и до пошлости?

«Писатель – не камердинер»

Есть доля пошлости в натуре человека, не спорим. Нет великого человека для камердинера его, говорят французы: и это правда. Но писатель – не камердинер. Он может и должен быть живописцем и судьею исторического лица, если оно подвертывается под его кисть. Он должен смотреть ему прямо в глаза и проникать в ум и душу его, а не довольствоваться одним улавливанием каких-нибудь внешних его слабостей и промахов, вдоволь шпыняя над ними. Презрение есть часто лживый признак силы. Оно иногда просто доказывает одно непонимание того, что выше и чище нас.

Новейшая литература наша, по следам французской – то есть по следам ее второстепенных писателей, – любит опошлять жизнь, действия, события, самые страсти общества. Она все низводит, все сплющивает, суживает. Пора людям с талантом несколько возвысить общий уровень умозрения и творчества.

Некоторые повествователи и драматурги любят выводить напоказ личности посредственные, слабоумные, слабодушные или производить таких чудаков, которых образа и подобия в обществе не встречается. В последнем случае нет на авторе никакой нравственной и логической ответственности. Это не живые лица, а какие-то привидения прихотливого или больного воображения. С ними много церемониться нечего. Относительно же первых, с высоты авторства своего, повествователи до пресыщения трунят над своими находками и добивают их до окончательного ничтожества.

Титульный лист книги «Воспоминания о 1812 годе» П.А. Вяземского, вышедшей в 1869 году

Во-первых, лежачего не бьют: людей, уже избитых природою, незачем добивать пером. <…> Пред вами жизнь со всеми своими таинствами, глубокими пропастями, светлыми высотами, со своими назидательными уроками; пред вами история со своими драматическими событиями и также со своими уроками, еще более наставительными, чем первые. А вы из всего этого выкраиваете одних Добчинских, Бобчинских и Тяпкиных-Ляпкиных. К чему такое недоверие к себе, к своим силам, к своему дарованию? К чему такое презрение к читателям, как будто им не по глазам и не по росту картины более величавые, более исполненные внутреннего и нравственного достоинства? <…>

«Обломок бисквита»

Не спорю, может быть, были тут и такие; но не на них должно было остановиться внимание писателя, имеющего несомненное дарование.

К чему в порыве юмора, впрочем довольно сомнительного, населять собрание 15-го числа [имеется в виду описанное в романе Толстого собрание московского дворянства и купечества, на котором был зачитан манифест императора Александра I, призывавший к всенародной борьбе с врагом. – «Историк»], которое все-таки останется историческим числом, стариками подслеповатыми, беззубыми, плешивыми, оплывшими желтым жиром или сморщенными, худыми? Конечно, очень приятно сохранить в целости свои зубы и волоса: нам, старикам, даже и завидно на это смотреть. Но чем же виноваты эти старики, из коих некоторые, может статься, были – да и наверное были – сподвижниками Екатерины; чем же виноваты и смешны они, что Бог велел им дожить до 1812 года и до нашествия Наполеона? Можно, пожалуй, если есть недостаток в сочувствии, не преклоняться пред ними, не помнить их заслуг и блестящего времени; но, во всяком случае, можно и должно, по крайней мере из благоприличия, оставлять их в покое. <…>

А в каком виде представлен император Александр в те дни, когда он появился среди народа своего и вызывал его ополчиться на смертную борьбу с могущественным и счастливым неприятелем? Автор выводит его перед народ – глазам своим не веришь, читая это, – с «бисквитом, который он доедал». «Обломок бисквита, довольно большой, который держал государь в руке, отломившись, упал на землю. Кучер в поддевке (заметьте, какая точность во всех подробностях) поднял его. Толпа бросилась к кучеру отбивать у него бисквит. Государь подметил это и (вероятно, желая позабавиться?) велел подать себе тарелку с бисквитами и стал кидать их с балкона…»

Если отнести эту сцену к истории, то можно сказать утвердительно, что это басня; если отнести ее к вымыслам, то можно сказать, что тут еще более исторической неверности и несообразности.

Этот рассказ изобличает совершенное незнание личности Александра I. Он был так размерен, расчетлив во всех своих действиях и малейших движениях, так опасался всего, что могло показаться смешным или неловким, так был во всем обдуман, чинен, представителен, оглядлив до мелочи и щепетливости, что, вероятно, он скорее бросился бы в воду, нежели бы решился показаться пред народом, и еще в такие торжественные и знаменательные дни, доедающим бисквит.

Мало того: он еще забавляется киданьем с балкона Кремлевского дворца бисквитов в народ – точь-в-точь как в праздничный день старосветский помещик кидает на драку пряники деревенским мальчишкам! Это опять карикатура, во всяком случае совершенно неуместная и несогласная с истиной. А и сама карикатура – остроумная и художественная – должна быть правдоподобна. Достоинство истории и достоинство народного чувства в самом пылу сильнейшего его возбуждения и напряжения ничего подобного допускать не могут. История и разумные условия вымысла тут равно нарушены.


Подготовил Арсений Замостьянов