20 марта выдающемуся деятелю российской культуры, президенту ГМИИ имени А.С. Пушкина Ирине АНТОНОВОЙ исполняется 95 лет. Семьдесят два года из них она работает в Пушкинском музее.

ТАСС

Ирина Антонова проработала директором ГМИИ более полувека — с 1961-го по 2013-й. Вот уже четвёртый год, как она не директор — президент музея, но её график по-прежнему плотный. В конце прошлого года она организовала грандиозную выставку «Голоса воображаемого музея», посвящённую её кумиру — французскому философу, писателю, культурологу Андре Мальро (1901–1976), куда собрала более 200 произведений из полутора десятков ведущих музеев Европы. Сразу после закрытия выставки Антонова улетела в командировку в Нью-Йорк. Вернулась, и снова в делах: читает лекции, записывает телепередачи, даёт интервью, ходит на театральные премьеры, не пропуская, по её собственному признанию, ничего из того, на что действительно стоит сходить…

«Это должно оставаться с вами»

— Вы только что вернулись из Нью-Йорка…

— Да. А на второе июня меня знаете куда пригласили? В Израиль — вот у меня на столе письмо лежит. Это называется Гамлетовский год. Приезжает Женя Миронов с «Гамлетом» — я видела в Москве этот спектакль, он меня приглашал. А меня они просят выступить с лекцией об этом времени. Это очень важное время — время перехода от Ренессанса к XVII веку. Я поеду! Это интересно!

— Вы же ещё лекции читаете постоянно.

— Лекции я всё время читаю.

— Когда вы успеваете?

— Но я же не занимаюсь теперь ни строительством, ни финансами, ни административной работой. Должна же я чем-то заниматься! Позавчера выступала в Библиотеке Данте. Оказывается, есть такая библиотека — очень хорошая. И там замечательно! Два часа я там выступала, столько вопросов было! А вчера я рассказывала о Мальро по просьбе французской газеты Le Courrier de Russie. Там было очень много людей, и мне было интересно их просто послушать, что они говорят. Я же просветительской работой занимаюсь. Музей для того создан.

— Разговаривая с вами, я понимаю, что каждый день вы открываете какие-то новые возможности для развития. Это удивительно!

— Я и раньше этим занималась. Я всегда читала лекции у нас в музее. Но у меня не было так много на это времени. А сейчас появилось.

А ещё я хожу в театр! Я просто ничего с собой не могу поделать: я несчастная, если я не попала куда-то. В молодости я буквально не вылезала из театров и концертных залов. Теперь меня приглашают на все премьеры. Мне бы тогда сидеть на тех местах, на которых я сейчас сижу! Но ничего не поделаешь, всему своё время.

— Как вы относитесь к юбилеям и к возрасту как таковому?

— Ну как? С юмором, конечно. По крайней мере к тому, что обычно говорится во время юбилеев. Сам-то по себе юбилей — дело серьёзное: ты волей-неволей осмысляешь свою жизнь, что и как… Но саму церемонию, когда тебе несут поздравительные адреса и говорят речи в твою честь, надо просто пережить. У меня, как вы понимаете, большой опыт проведения юбилеев.

— В этот раз будете отмечать или умчитесь опять в командировку?

— Юбилей — это дело неизбежное. У Томаса Манна есть очень хорошая статья по этому поводу. Ему исполнялось то ли пятьдесят, то ли шестьдесят лет, и он начинает текст примерно так: «Конечно, мы уважаем тех людей, которые в такие вот знаменательные для себя даты куда-то исчезают». «Но, с другой стороны, — пишет дальше Томас Манн, — есть всё-таки ответственность за то, что ты делаешь. В том числе и перед людьми». Вот поэтому, уж вы меня извините, я никуда не исчезаю — чувствую ответственность.

Но я решила немножечко уйти от традиционного формата такого рода мероприятий. Я попросила созвать учёный совет музея в этот день, и я хочу выступить на этом заседании с размышлениями о будущем нашего музея. Естественно, опираясь на анализ ситуации сегодняшнего дня. Причём я всех предупрежу, чтобы они забыли про юбилей и говорили всё-таки по сути — то, что они думают. Потому что то, о чём я буду говорить, это наработано жизнью. Для меня это очень важно.

Андре Мальро посещает ГМИИ имени А.С. Пушкина. Справа — Ирина Антонова. 1968 год

— О чём будете говорить?

— Всё идёт правильно, но кое-что переиначивается. Мне хочется поправить. Я хочу, чтобы это осталось как моё завещание, что ли. Простите, если это какие-то слишком уж громкие слова. После стольких лет работы в музее (а я здесь с 1945 года) я думаю, что имею на это право.

Так вот. Я хочу сделать доклад на учёном совете в середине дня. А потом у нас в Итальянском дворике будет звучать музыка. Мы всегда так делали — в честь Рихтера. Приходят музыканты, бесплатно играют в Итальянском дворике, публика, которая в это время в музее, рассаживается, слушает. Я хочу и в этом году так сделать — «час Рихтера». Я уже договорилась с очень серьёзными музыкантами. Они придут, чтобы доставить публике удовольствие, чтобы вспомнить Рихтера. Ну и потом сделаем маленький фуршетик для коллег и друзей.

— Рихтера — потому что вы с ним родились в один день?

— Да, так случилось. Но Рихтер этого не знал. Я это тщательно скрывала. И всё-таки незадолго, меньше чем за год до смерти, месяцев за шесть, он об этом узнал. Он мне позвонил разъярённый и говорит: «Ирина Александровна! Что ж такое? Вы мне звоните, поздравляете, посылаете цветы, подарки, и я благодарю вас. И при этом я не знаю, что у вас день рождения в тот же самый день! Почему вы скрывали?!». Он возмущался ужасно. Увы, до следующего нашего дня рождения Святослав Теофилович не дожил…

В моей жизни было несколько человек, которые оказались очень важными, расширившими мне пространство жизни. И в том числе, конечно, Святослав Теофилович…

Что же касается возраста, вы знаете, надо спокойно к этому относиться. Я вам должна сказать, что у меня много приятельниц было. К сожалению, почти никого уже из них нет. Многие из них очень рано начинали свыкаться с мыслью о возрасте. Одна женщина, моя подруга, в пятьдесят лет сказала, что жизнь окончена. Я говорю: «Ты что? Как? Так нельзя!». Эти люди уходили раньше, чем бы им следовало, я так думаю.

Моя ближайшая приятельница — она была в музее замдиректора по науке — Ирина Евгеньевна Данилова вдруг в какой-то момент сказала: «Всё, ухожу, мне надо ещё одну книжку написать». И ушла. Книжку не написала…

Замечательный был специалист. Я её называла искусствоведом номер один в России. Мы с ней очень долго дружили, ещё с ИФЛИ — Института философии, литературы и искусства, куда поступали вместе перед войной. Как-то я ей звоню (а мы с ней часто вместе в театр ходили) и зову на спектакль. А она отказывается: «Знаешь, у меня болит голова». Я сначала даже не поняла, я говорю: «Я сама за тобой приеду на машине, отвезу туда, привезу обратно. У нас места хорошие, пойдём!». Но она отказалась. И потом я поняла: она весь этот мир, которым она жила, от себя отстранила.

Это очень опасный момент. У неё ушли потребности — в театре, в музыке, в чтении новой книги. И она не имитировала этот порыв. Имитировать это нельзя. Это была потребность. Как и почему это происходит, я не знаю. Наверное, всё очень индивидуально.

А я до сих пор страдаю, если не успела на что-то сходить, понимаете? Мне это интересно. Желание жить и стремление к внутренней активности — его нельзя сымитировать, а вот чем оно питается, я не могу вам сказать. Я действительно не знаю. Я просто наблюдаю, что у кого-то оно есть, а у кого-то его нет. Но думаю, что это, конечно же, продлевает жизнь.

Иногда меня спрашивают: «Вы что-то принимаете, какие-то таблетки? Вы, наверное, гимнастикой всё время занимаетесь, ходите на какие-то занятия, плаваете и всё такое?» Знаете, хотят услышать о каких-то усилиях, которые предпринимаются для продления жизни. Мне кажется, важен, безусловно, и спорт, важно следить за здоровьем, но главное — это не терять интереса к жизни, к самому процессу. А вообще, по большому счёту, надо продолжать любить. Понимаете, очень важно сохранить это чувство. Вы должны что-то или кого-то очень любить. И это должно оставаться с вами.

«Хочется другого отношения к искусству»

— Для музейщиков сейчас золотая пора: очереди на выставки бьют рекорды. Иногда впечатление складывается: что ни покажи, народ всё равно придёт. Вы рады этому наплыву?

— Хорошо, что люди обращаются к искусству. Мне это, конечно, очень нравится. Но, с другой стороны, надо прислушаться и понять, чем это вызвано. Какие социальные механизмы запустили этот интерес?

— Что вы имеете в виду?

— Понимаете, ещё несколько лет назад — на рубеже 2011–2012 годов — некоторые публицисты пугали нас тем, что у нас в России чуть ли не революционная ситуация. Но никакой революционной ситуации ни тогда не было, ни сейчас в нашей стране нет. Наверное, даже наоборот: есть какая-то социальная апатия, что мне лично не очень нравится. Ведь недаром народ ринулся в музеи, в театры, на концерты — это своего рода уход от действительности, это такой эскапизм… Желание уйти немножко в другой мир.

Кстати говоря, качество художественной продукции, которую сегодня демонстрируют, порой бывает очень высокое, а порой, напротив, заниженное, и это чувствуется — и в театрах, и в музеях. Происходит расширение горизонтов — такая, знаете ли, популяризация искусства, но она не всегда оказывается на нужном уровне.

Мне хочется другого отношения к искусству, по-настоящему глубинного понимания. Над этим надо работать. А музеи, как мне кажется, почувствовали, что можно создать ажиотаж, и этим немножко пользуются.

Моё глубокое убеждение состоит в том, что музей не должен превращаться в галерею. В галерее сидят люди без специального образования. Им главное — показать. Музей же — это просветительство, это воспитание, это работа с детьми, развитие у них навыков видеть искусство. В этой работе совсем другой смысл.

Но сам по себе интерес людей к искусству — это очень любопытный феномен. Он требует глубокого социологического исследования, за ним надо внимательно наблюдать. Понимаете, внимательно наблюдать. Наступает момент, когда надо думать о том, куда идти дальше, как дальше развивать музейное, выставочное дело. 

Ирина Александровна Антонова и Святослав Теофилович Рихтер / РИА «Новости»

Музыка революции

— Каково ваше отношение к революции?

— Вы историк, и я тоже историк. Хотя и в области искусства. И, как историк, я понимаю, что революции — нравятся ли они нам как метод решения социальных проблем или не нравятся — не возникают из ничего, они, как правило, знаменуют собой определённые переломы в жизни обществ. Переломы, которые вызревали подспудно и вот выливаются наружу.

Я, например, в силу профессии читаю про нидерландское искусство XVI века, про эпоху Нидерландской буржуазной революции, и я понимаю, что тогдашнее общество действительно стояло на пороге перемен, что революция там назрела. И это ощущение надвигающегося перелома можно почувствовать и на полотнах Брейгеля, и на полотнах Босха. Те же настроения в искусстве в эпоху Английской революции сер. XVII века. Да, кровь, да, отрубают голову королю. Потом Великая французская революция: опять кровь, гильотина. И опять в воздухе, в искусстве носится ощущение того, что слом назрел, что без него никуда.

Это касается и наших революций, и меня убеждает в этом в первую очередь наше искусство нач. ХХ века. То, что произошло тогда в искусстве, и то, как к этому шёл мир, мы видим не только у Пикассо, но и у наших авторов. Вот тот же «Чёрный квадрат» Малевича, в котором не надо искать никакой мистики, на который не нужно смотреть как на картину. Это был манифест. Художник ведь сказал просто, но твёрдо и ясно: «Всё закончено, и больше того, что было, не будет никогда, отныне всё будет по-другому».

И это не только в изобразительном искусстве. Давайте почитаем Блока, Горького, Пастернака, Цветаеву. Это были крупные и не похожие друг на друга художники, но революция уже звучала в их произведениях нач. века. А музыка: и Скрябин, и Стравинский, не говоря уж о Шостаковиче?!

— То есть, если внимательно вглядываться или вслушиваться в произведения искусства, можно всё-таки услышать в том числе и музыку революции?

— В определённом смысле да. Дело в том, что деятели культуры — настоящие, крупные художники — слышат своё время. Они слышат его поступь загодя. Как мыши на тонущем корабле или как коты накануне землетрясения: катастрофы ещё нет, а они уже слышат её приближение и спасаются.

Наша революция, что бы о ней сейчас ни говорили, — великая и совершенно неизбежная. Она назрела в России, она не могла не случиться. Ну а дальше — это уже логика и законы самой революции. Тут уже вмешивается другой фактор, который создаёт специфику каждой конкретной революции, — это сам человек и его взаимоотношения с обществом. То, на что он способен и на что не способен. Ведь никто же не делает революцию под лозунгом: «Давайте сделаем её, чтобы всех потом изничтожить и самим погибнуть». Возникают утопические теории, в которых на первом месте всегда добро, свобода, равенство, братство. Это позже благие намерения заменяются чем-то прямо противоположным. Но в момент самой революции никто об этом не думает.

— Как оценивать революцию с точки зрения развития музеев? С одной стороны, она открыла людям частные коллекции, которые были закрыты для публики, а теперь стали достоянием масс. А с другой стороны, мы знаем, что большевики активно продавали произведения искусства на Запад, в итоге мы потеряли настоящие шедевры. Что перевешивает, как вы думаете?

— Насчёт коллекций вы правы. Так было и во время Великой французской революции. Именно тогда были национализированы королевские собрания, Лувр и так далее. То же самое касается и нашего Эрмитажа, и многих других коллекций. С моей точки зрения, эта демократизация искусства — благо. В конечном счёте это, может быть, и есть главное достижение всякой революции — доступность, демократизм в широком смысле слова.

— Ну а продажа произведений искусства на Запад?

— Продажа на Запад, надо сказать, всё-таки не была по-настоящему массовой. Если взять наш музей, вернее, ту его часть, которая тогда называлась Музеем нового западного искусства,  там продали «Ночное кафе» Ван Гога в Йельский университет и несколько картин Сезанна и Ренуара в Европу. Из Эрмитажа в нач. 1930-х годов продали, по-моему, одиннадцать картин: Веласкеса, «Мадонну Альба» Рафаэля, Боттичелли. Это не носило массового характера. Но, конечно, жалко. Очень жалко, что продали.

ИСКУССТВО — ЭТО ТО ЕДИНСТВЕННОЕ, ЧТО В ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТИ ПРОТИВОСТОИТ СМЕРТИ. ВЕДЬ СУДЬБА ВСЕГО ЖИВОГО — ЭТО СМЕРТЬ. А ИСКУССТВО ПОЗВОЛЯЕТ ОСТАНОВИТЬ ЭТОТ УХОД

«Выпрямила»

— За столько лет работы в музее вы ответили для себя на вопрос, зачем людям искусство?

— Конечно. И помог мне в этом Андре Мальро: он действительно был крупный мыслитель и очень много открыл для меня в искусстве. Так вот в конце жизни Мальро сформулировал идею, с которой можно соглашаться, можно не соглашаться, можно по-разному её понимать, но которая мне очень близка. Он говорил: «Искусство — это антисудьба».

— Что он имел в виду?

— Я думаю вот что. Он много размышлял и писал о смерти. И в итоге, как мне кажется, пришёл к мнению, что искусство — это то единственное, что в действительности противостоит смерти.

Ведь судьба всего живого — это в конечном счёте смерть: будь то цветок, будь то человек. Мы все уходим. А искусство позволяет остановить этот уход. Это и есть антисудьба.

Как оно останавливает этот уход? Это происходит в тот момент, когда искусство оказывается пережито человеком, когда становится его сущностью. Мы переживаем, и тем самым мы уже как бы отражаемся и в картине Рембрандта, которую мы видим, и в музыке Чайковского, которую мы слышим.

Мы продолжаем себя в этих произведениях. В них остаётся наша частичка. Вот мы постояли перед «Ночным дозором» Рембрандта или перед его же «Блудным сыном»: наши раздумья, наши чувства, наши слёзы, пролитые над ними, они остаются. Мы обогащаем эти произведения своим пониманием, своим волнением, своим сердцем. Своим счастьем от встречи с ними, наконец. И в этом сопереживании мы продолжаем существовать, если, конечно, мы воспринимаем искусство и им живём. Вот отсюда, как мне кажется, тезис Мальро: «Искусство — это антисудьба». То, что он называл, «непредвиденное бытие».

— Очень интересно!

— Я не помню, рассказывала ли я вам раньше эту историю. Меня совершенно поразил очерк сейчас уже подзабытого, а в своё время очень известного писателя второй пол. XIX века Глеба Успенского. Очерк называется «Выпрямила» — о бедном учителе, прозябающем где-то в провинции, человеке забитом, убого живущем, но при этом с необыкновенными внутренними чувствами.

И вот он получает возможность, сопровождая своего воспитанника, совершить поездку в Париж. В какой-то момент они попадают в Лувр и там оказываются перед Венерой Милосской. И этот учитель, поражённый её красотой и величием, почувствовал себя равным ей по силе своего понимания красоты, сопричастности истинному величию. Поэтому очерк и называется «Выпрямила». Понимаете? Он распрямился, он выпрямился. Это рассказ о силе искусства, это рассказ о том, что «искусство — это антисудьба».


Беседовал Владимир Рудаков